Она
Шрифт:
Все, что произошло, меня как будто не заинтересовало. Как будто это случилось не со мной. Но вот то, что мы со стариком пошли дальше рядом, казалось предсказанным мне еще на мосту.
– Зря вы так, – сказал он. – В лучшем случае потеряли бы время.
– А в худшем?
– Потеряли бы много времени.
– Спасибо за освобождение.
– Не за что.
Метро было уже близко, но мне не хотелось просто так разойтись со своим попутчиком.
– Вы не торопитесь? – спросил я. – Не выпьете со мной кофе?
И вот мы сидим за столиком в кафе.
– Я сразу узнал вас, – сказал я. – И даже хотел заговорить с вами еще там, на мосту, но не решился, хотя мы, можно сказать, знакомы. Вы меня, конечно, не помните, но нас когда-то
Мой собеседник прищурился, вглядываясь в меня.
– Даже не старайтесь вспомнить, – улыбнулся я. – Мы говорили тогда о начале девяностых, о тех переменах. Скажите, а что все-таки помешало вам тогда, ведь вы были в межрегиональной депутатской группе и одним из руководителей КГБ, – что помешало реформировать его, распустить, в конце концов?
Старик долго молчал.
– Странно все это. – Он обвел глазами пространство вокруг себя. – И встреча с вами, и ваш вопрос. Как будто все идет к завершению. Уплотняется время, становится непривычным. Что ж, остается только повиноваться ему. Я не люблю оставлять вопросы без ответа, хоть порой, как сейчас, не знаю, что ответить. Я ведь и сам себя спрашиваю об этом.
Мне стало жалко его. И себя тоже. Мы устали во всем этом разбираться. Такая усталость виделась во всем его облике! Он выглядел опустошенным – оболочка, а не человек. Наверное, совсем одинок, подумал я, потому и согласился на общение. Я вспомнил, как он говорил сам с собой там, на мосту – так ведут себя только одинокие люди, иногда проговаривающие свои мысли вслух, уже и не замечая этого.
– Вы не журналист? – спросил он. – А то, знаете… Не прочитаю я завтра свои слова в каком-нибудь издании?
– Нет, не журналист. Впрочем… Можете и не говорить ничего. Извините за мою назойливость.
– Не надо извиняться. Может, это мне стоит извиниться, раз возникает такой вопрос. Вы совершенно правы. А все-таки – кто вы?
– Никто. Писатель.
– Ничего себе никто. Ну тогда мне тем более надо отвечать. Надо, так сказать, призвать себя к ответу.
Он опять долго молчал, а я не мешал его молчанию.
– Мы думали тогда, что победили, вот и всё. Думали, что всем, как нам, всё понятно. В этом и была главная ошибка. Знаете такое слово – сопромат? Сопротивление материала. Вот его-то мы и не учли. Надо было преодолевать это сопротивление, а мы… Не преодолевали. Вяло действовали. Казалось, зло само рассосется. А его выкорчевывать надо было. Хотя… Попытки были. И проекты писали, и подавали президенту, людей ясных и умных среди нас было достаточно. Но он сказал: а куда я дену десятки тысяч офицеров? Это же организованная команда. Сделать их моими врагами? Он думал, они будут ему благодарны за то, что не тронул их. Станут его союзниками. Нет, не стали. – Старик усмехнулся и продолжил: – Мой однокашник был среди тех, кто в девяносто первом хотели переворот устроить. Ну, не получилось у них… Он после этого пришел ко мне. Говорит: меня вы расстреляете, понимаю, но не убивайте жену и ребенка, ему полтора года. Я просто опешил. Понятно, он был в состоянии взвинченном, нервном. Но его слова о многом говорят. О том, что они нам готовили. И, кстати, тоже по теме… Вы знаете, что еще в двадцать седьмом году люди ходили на демонстрации против Сталина? И что с ними стало через год-два? Сейчас к тому же идет. Остались только они, хозяева жизни. А мы на митинги ходим. А скоро и на них не пустят.
Я все это знал и сам. Волга впадает в Каспийское море. Никогда бы не подумал, что эта фраза станет для меня синонимом безысходности.
– Простите, – сказал я. – Я понимаю, как вам тяжело.
– Вам, я вижу, не легче, – усмехнулся он. – Я бы не стал с вами говорить, но какая-то странность есть во всем этом. Нарочно не придумаешь. Вот я и поддался.
– Ничего уже не изменить, – сказал я. – Сейчас уж точно. Пока само не рассосется это зло.
– Само? Как и тогда нам казалось? Вряд ли. Тогда у него силы иссякли,
а эти копят силу, чтобы такого не допустить. Однажды я услышал: как жалко, что во время Всемирного потопа из-за плохих людей столько хороших погибло. И природа, и звери, и птицы. Это можно сказать и про наш двадцатый век. Всегда из-за моральных уродов всем достается. Но это как-то уж совсем по-детски… Когда на меня вывалилась вся информация – и архивы, и секретные сведения, – я чуть с ума не сошел. Не случайно вспомнил про потоп. Тогда только и думал об этом. Смыть все к чертовой матери! Но самого по себе зла недостаточно для потопа. Принятие зла всеми, вот веская причина! Один человек имеет совесть, но куда девается она у массы людей? И к чему эта масса ближе – к отдельному человеку или к равнодушной природе? – Он помолчал. Вздохнул: – Ведь почему на митингах так мало людей? Ну согласен, согласен, много. Но где остальные? Где необходимое количество, чтобы доказать непринятие? Вы меня понимаете?– Понимаю. На меня не вся информация вывалилась. Но достаточная для этого, как вы говорите, непринятия. У меня был простой пример. Я рос в деревне. К нам приезжал на отдых из города пожилой человек. Все знали, что при Сталине он работал палачом – всю жизнь. Мне казалось, я сойду с ума от того, что понял: люди уважают его. Больше, чем всех моих соседей – учителей, плотников, пастухов, кузнецов и строителей, мало ли порядочных людей. К нему относились с каким-то особенным уважением, с придыханием, с уважением-восхищением-испугом. Он был выше по неизвестному страшному статусу, который заставлял всех чувствовать себя по сравнению с ним ниже. Это не сравнить с вашим потрясением, но что-то во мне надломилось тогда в отношении к людям.
Мы молчали. Потом он сказал:
– Значит, понимаете. Но если уж возвращаться в сегодняшний день, если говорить о том, на что нам надеяться… Кстати, перечитайте Толстого, эпилог «Войны и мира», вторую часть. Про некие космические сдвиги в сознании людей. Ответа я, правда, не нашел, но его рассуждения если не вселяют оптимизм, то как-то… Хоть собственную вину приглушают. Это я о себе, конечно. На вас-то никакой вины нет.
– Какая же на вас вина? А что касается космоса… Действительно, ощущение такое, что там все решается. Как будто выстроились напротив две силы, взметнулись облаками, и уже не в людях дело, а решается где-то там… Высоко над нами.
– Может быть. Хотя, как говорится, какое там дело до наших волов? Видите, любую проблему можно и так, и этак повернуть. Можно на что-то надеяться, а можно и опустить руки. Стакан наполовину пуст, наполовину полон, как посмотреть. Я все-таки, наверное, пессимист. Не только в стакане отличие, понимаете? Мы, пессимисты, думаем, а эти действуют, и в этом их сила. А еще – их просто много. Вы даже не представляете, как их много. Больше, чем нас.
И тут я встрепенулся. Как раз об этом я и думал! Об этом и надо было спрашивать. У кого еще, как не у него?
– Знаете, что самое трудное для меня в любом разговоре? – чуть не воскликнул я. – Все эти формальности в виде извинений, придаточные условности. Сейчас я извиняюсь перед вами и хочу, чтоб вы приняли искренность моего извинения, но тем самым отвлекаюсь от главного, к чему не решаюсь приступить, на что вы можете ответить.
Он улыбнулся:
– Вот теперь я вижу, что вы и правда писатель. Сидим мы с вами в трактире за столом, ведем беседу. С умным человеком и поговорить любопытно, так?
– Достоевский сейчас, конечно, странно звучит. Всему свое время. Впрочем, как и Толстой. Когда я вижу этих его потомков в телевизоре, думаю: а может, Толстого и не было? Так вот, я вас спрошу только об одном. Я вижу, что этот разговор о причинах и следствиях вам, как и мне, не очень приятен. Ну и не будем. Но раз уж мы встретились, я спрошу только об одном, без всяких придаточных. Можно?
– Да что вы так разволновались? Мне даже интересно. Я ведь давно ни с кем не говорил. Так что спрашивайте.