Они шли убивать. Истории женщин-террористок
Шрифт:
Оделась я в крестьянскую одежду, захватила котомку, палку и пошла бродить. Хотя я и недолго ходила – всего лишь одно лето, но мне удалось повидать много деревень, и нигде я не встречала недоверия. Крестьяне охотно слушали слова мои и моих товарищей. Мы говорили им, что земля не должна быть в руках отдельных людей, что ее надо объявить всенародной, принадлежащей всему народу, всем тем, кто хочет на ней трудиться. Не должно быть такого порядка, когда землю продают, закладывают, покупают, сдают в аренду, собирают в одних руках тысячи десятин, а рядом люди голодают оттого, что им негде приложить свои силы. Крестьяне соглашались с нами и тоже говорили, что земля должна принадлежать только тем, кто на ней трудится, кто ее обрабатываешь.
Мы говорили также, что помещики угнетают народ, что они забрали все государство
Об одном только нам трудно было говорить, это о царе. Мы старались объяснить крестьянам, что царь заодно с помещиками и. чиновниками, что он-то как раз и является главным угнетателем народа. Но крестьяне не хотели этому верить. Они тогда настолько далеки были от государственной жизни, ничего не читали (ведь безграмотные все были) и ничего не знали, что им и в голову не приходило, – сколько зла принесла России царская форма правления. Крестьяне верили царю, они были убеждены, что царь – это добрый хозяин всей земли русской, который содержит войско для защиты от врагов, а крестьяне должны обрабатывать землю, платить ему подати на содержание войска. Они думали, что царь любит свой народ и заботится о нем, а если порой чиновник притесняешь народ, так это оттого, что он царя обманул. А если царь всю правду узнаешь, то он чиновников прогонишь и опять будет для народа, как родной отец.
Так думали крестьяне о царе. Но я все же говорила им настоящую правду про царя, объясняла им, что царь знает про все угнетения и сам руководит всеми угнетателями. Крестьяне говорили, что я ошибаюсь, но все-таки выслушивали меня, и никто из них не обидел меня грубым словом.
Я ходила по деревням не одна. Три тысячи человек молодежи пошли в это же время в народ, рассыпавшись по 36 губерниям России, и все мы говорили народу об одном и том же, все мы старались пробудить народ к хорошей свободной жизни. Однако скоро правительство узнало о нашей деятельности, и многих начали арестовывать, сажать по тюрьмам, ссылать на каторгу и в Сибирь.
Меня арестовали совершенно случайно в 1874 году. Я ходила по Юрьевской, Подольской, Черниговской и Херсонской губерниям и имела при себе в котомке подробные карты этих местностей, чтобы знать, куда идти, и лишними расспросами не навлекать на себя подозрений. Когда я останавливалась в деревенских избах, никто из крестьян не заглядывал в мою сумку, и такими образом никто не мог догадаться, кто я такая.
Но вот однажды, когда я остановилась в с. Тульчине, Подольской губернии, работница того крестьянина, который приютил меня, заглянула в мою сумку и нашла там карты, по которыми я узнавала местность.
Для человека неграмотного всякая печатная бумажка представляется редкостью (а в те времена особенно). Само собой понятно, что работница была поражена своими открытием. В тот же день она ходила на работу к становому приставу на огород и все там рассказала
Становой всполошился и помчался искать меня.
А я в это время, ничего не подозревая, шла с базара, купив пару яблок, кусок сала и хлеб.
Вдруг скачет становой в коляске, кричит:
– Садись в коляску!
Ну, я уж поняла, в чем дело, сажусь, молчу.
Приехали к избе.
– Где вещи этой женщины?
А хозяин отвечает:
– Вещей у нее нет, а вот котомка есть.
– Давай сюда котомку.
Взяли котомку, а там карты лежать, прокламации. Ну, значит, кончено мое дело.
Становой неопытный был, простоватый, развернул прокламации и давай их вслух читать при всех.
А крестьяне прослушали и говорят:
– Вот это настоящая слова. Вся правда написана. Это та самая грамота, которую дворяне от нас спрятали.
Подъехал следователь, и начали они вдвоем опять эту прокламации вслух читать, а тут набралось крестьян множество и под окнами стоят, слушают. Наизусть мои прокламации выучили.
Дали знать исправнику приехал он, сразу сообразил, в чем дело, и отправили меня в тюрьму.
В то время женщина-пропагандистка была чем-то неслыханным и невиданным. Из страха перед таким явлением, смотритель Брацлавской тюрьмы счел нужным сразу же посадить меня в темный карцер и надеть мне ручные кандалы. Прошел месяц в скитаниях по уездным тюрьмам, когда явились жандармы, выхватили меня из рук полиции и потащили
сначала в Киевское заточение, потом в Московское и, наконец, в Питерское, где нас и судили, продержав до суда по 4 года в одиночках. Заточение было серьезное. Из трехсот подсудимых, оставленных для суда, выжило только 193, из них 37 женщин. За все время показании я не давала, и меня приговорили к 5 годам заводских работ. Не страшно было, ничто не страшило, когда верилось в свою правоту.Мой здоровый организм и уже зрелый возраст помогли мне выносить долголетние испытания, в то время, как молодые, нежные силы быстро заболевали, и смерть уносила одних за другими, оставляя чувство жестокой обиды и неизгладимой горечи.
Но надо всем стояла жажда деятельности, так рано прерванной злобной рукой. Мысль о возвращении в партию, к революционной работе жила в мозгу раскаленным гвоздем и побуждала все способности, всю силу изыскивать средства к no6try. Туда, к борцам, к светлым народовольцам, устремлялись духовный очи наши.
Я была уже на поселении, за Байкалом, в Баргузинe, когда с тремя товарищами-мужчинами двинулась в гористую тайгу с ее тысячами препятствий и опасностей. Николай Сергеевич Тютчев1 описал вкратце наш рискованный побег, кончившийся поимкой нас, блуждающих по неведомым пропастям и скалам. Меня, как бывшую каторжанку, присудили к 4 годам каторги и 40 плетям, которых, однако, применить не решились, «чтобы не возбудить против администрации политических ссыльных», как было сказано в бумаге военного губернатора Забайкалья.
Пришлось отправиться в 1882 году, после годового тюремного заключения, на вторую каторгу, все на те же Карийские прииски, тогда усеянные тюрьмами для уголовных и политических. И те, и другие гибли там от цинги, тифа, чахотки – без конца, уголовные же еще в большем числе, так как с ними начальство совсем не считалось и держало их в самых позорных условиях.
Для меня же вторичный приезд на Кару был скорее праздником. В первый приезд не было женщин-каторжанок, кроме меня, – еще не вошло тогда в моду ссылать на рудники и женщин; теперь же я застала 16–18 подруг (старых и новых знакомых) и всю вторичную каторгу провела в обществе, лучшем в мире.
Заводские работы считались 8 месяцев за год, и срок мой пролетел незаметно. Одно было тяжело, – это видеть, как более слабые здоровьем постепенно хирели и верными шагами приближались к могиле, в самом расцвете жизни своей.
В 1885 году я снова на поселении в Забайкалье, в мертвом городе Селенгинске, где прожила восемь самых грустных лет моей жизни. Голая степь, заколоченные домики и неустанная слежка полицейская стали моим уделом. Мне не давали ни крестьянства, ни тем более паспорта по Сибири. А сердце горело страстным желанием бежать, восстановить борьбу с одичалым от злобы врагом и мстить за невинно погибшие лучшие силы, дочерей и сыновей нашей родины. Искала, старалась, боролась с препятствиями – все напрасно. Степь Забайкальская, безбрежная степь Монгольская, а на севере Байкал неприступный – стояли суровыми союзниками той стражи, которой власти окружали меня. Ни железной дороги ни пароходства не было еще. Вот здесь, в Селенгинске мертвом, томилась я целых восемь лет, как дикий сокол в тесной клетке. Одинокая, вечно рвущаяся – выходила я в степь и громким голосом изливала в пространство тоскующее по свобод сердце бурное. Не было дня, чтобы я не думала о побеге, я была готова на всякий риск и опасность, впивалась в малейшую возможность уйти – напрасно. Никто, решительно никто не брался помочь: все, кому можно было довериться, считали побег заранее обреченным на неудачу. Болела душа моя; и только мысль о товарищах-каторжанах, о тех, что усылались в пустынную Якутскую область, где чахли по якутским юртам, – только мысль о их страданиях заглушала мои собственный. Восемь пустых лет селенгинской жизни так и остались на всю мою жизнь серою пустотой, съедавшей горечь моей горячей груди. Я заполняла свое время работой ради денег, чтобы послать свой заработок в темный тюрьмы, в снежные пустыни, голодным, забытым товарищам; я читала, училась, чтобы знать, как жило и как живет человечество, чтобы судить о том, насколько близка и насколько далека возможность увидеть его преобразовавшимся в до «разумное существо», с которым жить не опасно, а весело. «Терпи, – говорила я себе в минуты острой скорби, – терпи, выноси до конца, ты своего дождешься».