Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Знал бы ты, как я любил быть пьяным. Вернее, слегка хваченным. Наследственность подвела. Другие вот могут, как ты, выпивать в свое удовольствие хоть каждый день, а я сразу завожусь, мне надо еще. Но когда начинал, еще умел останавливаться. Знаешь, какой день я вспоминаю, как один из самых счастливых? Ничего такого не было. Утро, иду в университет. Май, кажется, был. Солнышко, тепло. И так мне вдруг хорошо. И я не пошел на занятия, шатался по улицам. Бескорыстно. Девушкам улыбался — без всякой задней мысли. Ну, то есть, как обычно бывает: сам улыбаюсь, а сам думаю: гадина, такая красивая, а не моя. А тут смотрю и думаю — да живи ты без меня на здоровье, разрешаю и отпускаю. Понимаешь? Таким себя чувствовал чистым и свободным, как... Ну, не знаю, как. Не с чем сравнить. Значит, шатаюсь. Жду, когда винный отдел в «кишке» откроется. Открылся. Зашел. Там портвейн двух видов — за рубль семьдесят две и за рубль восемьдесят семь. Разница, вроде, пустяковая:

пятнадцать копеек, а на самом деле — огромная. За рубль семьдесят две портвейн темнее, противнее, привкус какой-то, будто его в бочке из-под гнилой капусты хранили. А за рубль восемьдесят семь — он янтарного оттенка, чуть маслянистый, совсем чуть-чуть, не как ликер, не тянется, но такое, знаешь, ощущение ласковости в нем, льнет к языку сам собой, к языку, к горлу, к желудку. И так мне его захотелось, а денег всего рубль восемьдесят. И тут входит Маринка Кельдиш, помнишь Маринку Кельдиш?

— Конечно.

— Ну вот. И я ей так просто, так спокойно, хоть и знаю, что она давать не любит, говорю: дай, Марин, семь копеек. И она мне их дала. Хотела даже больше, я не взял. То есть она как-то очень бескорыстно дала, с улыбкой, с пониманием, а я бескорыстно взял. И позволил ей уйти, хоть и красавица. Взял портвейн, пошел на набережную, сел там, выпивал понемногу. Бутылку поднимешь, посмотришь сквозь нее на солнце — красота, все искрится, отопьешь, посидишь, подумаешь. И точно помню: я ни о чем конкретном не думал. Я просто наслаждался. Существованием. Бытием. Осознанием всего сущего. Ну, то есть, получал экзистенциальный кайф, — не удержался и выразился Салыкин. — И мне не хотелось в этот момент ни денег, ни славы, ни женщин, честное слово. Мне хотелось вечно сидеть вот так — и существовать. И наслаждаться. Что такое счастье, брат? Я тогда понял, то есть даже не тогда, а потом, когда вспоминал. Счастье — это ощущение своего полного соприкосновения с жизнью. Всеми зазубринками, шишечками, всеми выпуклостями и впуклостями, — улыбнулся Салыкин смешному слову. — Соприкосновение и ощущение единства. И радости. Причем ты ясно чувствуешь, что не только ты радуешься, что соприкоснулся с жизнью, но и она радуется, что соприкоснулась с тобой. Можешь не верить, но я даже чувствовал, как портвейну нравится, что я его пью. Портвейн же себя тоже по-разному ведет. Может и колом в горле встать, может с отвращением в тебя пропихиваться, если с похмелья, может торопиться, толкаться сам в себе — как очередь за тем же портвейном, — Салыкин опять улыбнулся, довольный, что умеет так складно говорить. — А может литься радостно, легко, свободно, как песня, только в горло, а не наоборот. Тогда счастье. Я, между прочим, и женщин только сейчас учусь любить. Раньше — самолюбие, просто охота и так далее. А сейчас именно для счастья. То есть чтобы почувствовать полное соприкосновение с жизнью — через женщину. При этом ты счастлив только в том случае, если счастлива она. Понимаешь? Если бы я умел, я бы жил пьяным. Я бы выпивал и трахался и больше ничего бы не делал. Понимаешь?

Про женщин Валько понимало теоретически, а про портвейн вполне практически. По счастью, болезненного пристрастия Валько в себе не обнаружило, выпивало в охотку и не испытывало непреодолимой тяги продолжить. Оно рано поняло, что другие люди, так называемые нормальные, пьют ради освобождения от пола. Нет, конечно, кого-то, напротив, начинает обуревать похоть, но это лишь в начале выпивки, это проходит, если как следует добавить. Добавляешь — и нет никаких других желаний, и полностью растворяешься в своем состоянии. Приходит свобода. При этом чем физиологичнее твои хмельные ощущения, тем они, получается, духовнее: одним мощным желанием ты отринул все прочие, всю земную суету и ея страсти. Настоящий пьяница добр, бескорыстен, ласково эгоистичен.

Таким образом Валько перенимало у других то, что не могло открыть самостоятельно: открывает тот, кого куда-то тянет, а его никуда не тянуло, хотя оно и находилось все время в поиске.

17.

Оно даже попробовало заняться литературой, как Салыкин.

Начало со стихов. С тайными смыслами и явными аллитерациями (само слово очень понравилось — «аллитерация»; Салыкин, добрая душа, не только этим термином похвастался, но и внятно объяснил, что такое).

Палевая пластмасса выпуклых паль Пылится в плотной плоскости дня. Это дым или дыль или доль или даль. Я не знаю. Но это плеяет меня...

И т. д.

Исписав таким образом целую тетрадь, Валько дало ее на суд Салыкину. Тот прочел одно стихотворение, другое. С удивлением посмотрел на Валько.

— Или ты придуриваешься, или ты гений.

— Наверно, придуриваюсь, — улыбнулось Валько.

— Ты ведь стихов не знаешь, ты даже, например, Хлебникова не читал.

— Не

читал.

— Сам придумал, получается?

— Сам.

— Хм. Если и придуриваешься — гениально придуриваешься. Что такое «пали»?

— Ну, тени, которые падают. Или не тени. То, что падает.

— А «плеяет»?

— Не знаю... Состояние...

— То есть ты не слова придумываешь, ты и состояния придумываешь, и предметы? И сам их называешь?

— Получается, так.

— Надо же...

Салыкин стал читать дальше. Одно прочел вслух:

Не гуль голубиный, не буль моей судьбы, А веперь с востока выпер чуждый харк. Но мне он родней, чем глыбистые лбы Людей, что обезлюживают каждый мой шарк...

И т. д.

И сказал:

— Может, ты сам не понимаешь, что пишешь?

— Не всегда, — согласилось Валько.

— Тогда не знаю... Тут, ё, стараешься, жизнь кладешь, а он взял и... Даже как-то не верится. А может, ты списал откуда-нибудь?

— Нет.

— Даже странно. Нет, скорее всего, это выпендреж. Гением ты не можешь быть.

— Почему это?

— Потому что не бывает сразу двух гениев в одном городе.

— А кто еще?

— Скотина!

— А, ну да, — догадалось Валько. — Ладно, не бери в голову, давай выпьем.

Валько была очень приятна похвала Салыкина. Оно продолжило свои упражнения, ночи просиживало, испытывало подлинное вдохновение, было счастливо в эти моменты. Нашло, кстати, книги Хлебникова — все, что сумело достать. Прочло. Поразилось. Увидело безоглядную гениальность, безумие и — бесполость. Значит — можно? Значит, строят люди на этом жизнь?

Оно так увлеклось, что подумывало уже, не перебраться ли на филфак и там поучиться этому делу с толком. Салыкин горячо поддержал идею. Но Валько решило подождать все-таки до конца курса.

— Тебя нужно вывести в люди, — сказал однажды Салыкин. — Я-то и так обойдусь, а тебе надо. Есть тут литобъединение при газете «Заря молодежи», Подольский руководит, крупнейший поэт областного масштаба. Там как раз, я знаю, скоро первое заседание. Сходим, посмотрим?

Валько согласилось.

Литобъединение собиралось почему-то в помещении гарнизонного Дома офицеров — массивного здания постройки начала 20-го века, с колоннами, с высокими окнами. В так называемой Голубой гостиной (по цвету стен и штор) густо набилось самодеятельных литераторов. Валько с удивлением увидело среди них немало людей зрелого и даже пожилого возраста — ветераны пера и пишущей машинки, неисправимые или неизлечимые энтузиасты. Но была и зеленая молодежь, совсем школьники. Новички выделялись любопытствующими взглядами, большинство же были — свои, старожилы, они бурно здоровались, обнимались, радуясь видеть друг друга, как школьники после каникул. Явился Подольский, худой старик с повадками мэтра. Поприветствовав собравшихся, он произнес речь о той ответственности, которую взваливает на себя каждый, кто берется за перо независимо от того, публикуется он или нет. Подольский отметил, что талант отличается от бездарности наличием таланта, у бездарности же никакого таланта нет, а есть только имитация, что легко в пору всеобщей грамотности. Он тонко заметил, что не всякий, кто пишет лесенкой, Маяковский, и не всякий, кто пишет о природе, Есенин или Кольцов. Еще более тонко он подчеркнул, что плохие стихи писать легко, а хорошие трудно. Плохие отличаются от хороших тем, что они хуже. Ну, и дальше в том же духе. Салыкин иронически посматривал на Валько, потом, словно опасаясь, что Валько не разглядит его иронии, сказал ему на ухо: «Куда мы попали, это ужас!»

Меж тем Подольский, выразив удовлетворение, что видит многие знакомые лица, сказал, что рад появлению и новичков. Кто-то останется, кто-то уйдет, прояснится со временем. А пока — для знакомства — пусть каждый прочтет по стихотворению. Желательно, чтобы оно было характерным. Визитной карточкой, так сказать. По кругу.

Первыми в кругу оказались старожилы. Они читали уверенно, крепко, поощряемые улыбками и уважительной внимательностью товарищей. Потом вступили новички. Пятидесятилетняя дама в огромных очках протяжно декламировала:

И этих хризантем такое было буйство, Что я не стала прятать их в стекло. Я их не срезала, зато какое чувство, Они во мне родят, кивая мне в окно!

(Как большинство самоделыциков, она была уверена, что рифма — это когда кончается на ту же букву).

Ее чтение было скомкано, потому что тихо, извинившись за опоздание, вошла девушка.

Высокая, яркая: волосы светлые и явно свои, потому что с легким рыжеватым оттенком, слишком естественным, так не красят, глаза зеленовато-голубые, да еще одета в алую кофту и алые брюки.

Поделиться с друзьями: