Опавшие листья (Короб первый)
Шрифт:
— Барин, какой вы жестокий.
— А что, няня?..
— Да вы заснули. «Боже! Боже! Заснул!!!»
А Шперк все тем же музыкальным, вникающим в душу голосом читал «Душа моя» (поэма его в белых стихах).
— «Вы читайте, Федор Эдуардович, а я полежу», — сказал я. И в чтении его — все было понятно, как в разговорах его — все понятно. Но когда сам его читаешь по печатному — ничего не понимаешь.
Я встал. Он улыбнулся. Он никогда на меня не сердился, зная, что я никогда не захочу его обидеть. И мы пошли пить чай.
(в С.-Петербурге, на Павловской улице).
Взгляните на растение. Ну там «клеточка к клеточке», «протоплазма»
«Вполне научно».
Но в растении, «как растет оно», есть еще художество. В грибе одно, в березе другое: но и в грибе, и в березе художество.
Разве «ель на косогоре» не художественное произведение? Разве она не картина ранее, чем ее можно было взять на картину? Откуда вот это-то?!
Боже, откуда?
Боже, — от Тебя.
Язычество, спрессованное «до невозможности», до потери всех форм, скульптур, — это юдаизм. Потом спрессовывание еще продолжилось: теперь только запах несется, материи нет, обращена в «0»: это — христианство. Таким образом, можно рассматривать все религии как «одно развитие», без противоречий, противо-движений, как постепенное сжимание материи до плотности «металла» и до «один пар несется».
Можно ли?
После хиротонии, [130] облекшись в «ризы нетления», — он оглядится по сторонам и начинает соображать доходы.
(судьба русского архиерея). (не все).
Он был самоотверженный человек и не жил с своей женой. С ней жили другие. Сперва секретарь, потом сын друга (С), потом кто попало. Он плакал.
130
Хиротония — рукоположение, посвящение в духовный чин возложением рук высшего духовного лица на голову посвящаемого.
Раз едем на извозчике куда-то или откуда-то. Он и говорит:
— Чтобы жить хорошо, не надо иметь денег.
— Как?
— Вы нуждаетесь?
— Да.
— Отлично. Мы берем вексель, я и Рцы ставим свои бланки, вы идете в банк и учитываете…
— Как «учитываете»?
— Так учитываете. Вам выдают не полную сумму, а немного вычитая. Вексель остается в банке. Разумеется, вы его выкупаете сами, когда деньги будут. Так что сейчас вовсе не надо иметь деньги, а только быть уверенным, что потом получите, и на это «потом получите» — жить.
Отличное «сейчас»!
— Это какая-то сказка.
— Да! И потом — тоже «переписать» вексель, еще дальше на «будущее». Так я живу, и вот сколько лет, и не нуждаюсь.
(море житейское).
О мое «не хочется» разбивался всякий наскок.
Я почти лишен страстей. «Хочется» мне очень редко. Но мое «не хочется» есть истинная страсть.
От этого я так мало замешан, «соучаствую» миру.
Точно откатился куда-то в сторону и закатился в канавку. И из нее смотрю — только с любопытством, но не с «хочу».
(ночью в постели).
То, чему я никогда бы не поверил и чему поверить невозможно, — есть в действительности: что все наши ошибки, грехи, злые мысли, злые отношения, с самого притом детства, в юности и проч., имеют себе соответствие в пожилом возрасте и особенно в старости. Что жизнь, таким образом (наша биография), есть организм, а вовсе не «отдельные поступки».
Жизнь (биография) органична: кто бы мог этому поверить?! Мы всегда считаем, что она «цепь отдельных поступков», которую я «поверну куд'a хочу» (т. е. что такова жизнь).
Как я чувствовал родных? Никак. Отца не видел [131] и поэтому совершенно и никак его не чувствую и никогда о нем не думаю («вспоминать», естественно, не могу о том, чего нет «в памяти»). Но и маму [132] я, только «когда уже все кончилось» (†), почувствовал каким-то больным чувством, при жизни же ее не почувствовал и не любил; и мы, дети, до того были нелепы и ничего не понимали, что раз хотели (обсуждали это, сидя «на бревнах», — был «сруб» по-соседству) жаловаться на нее в полицию. Только когда все кончилось и я стал приходить в возраст, а главное — когда сам почувствовал первые боли (биография),
я «вызвал тень ее из гроба» и страшно с ней связался. Темненькая, маленькая, «из дворянского рода Шишкиных» (очень гордилась) — всегда раздраженная, всегда печальная, какая-то измученная, ужасно измученная (я потом только догадался), в сущности, ужасно много работавшая, и последние года два больная. Правда, она с нами ни о чем не беседовала и не играла: но до этого ли ей было, во-первых; а во-вторых, она физически видела нашу от нее отчужденность и почти вражду; и, естественно, «бросила разговаривать» с «такими дураками». Только потом (из писем к Коле) я увидел или, лучше сказать, узнал, что она постоянно о нас думала и заботилась, а только «не разговаривала с дураками», потому что они «ничего не понимали». И мы, конечно, «ничего не понимали» со своей «полицией». И потом эта память ее молитвы ночью (без огня), и толстый «акафистник» [133] с бурожелтыми пятнами (деревянное пролившееся масло), и как я ей читал (лет 7-ми, 8-ми, даже 5-ти?) «Училище благочестия» [134] и там помню историю «О Гурие, Самоне(?) и Авиве». Мне эти истории очень нравились, коротенькие и понятные. И мамаша их любила.131
Отца не видал… — Отец писателя чиновник лесного ведомства Василий Федорович Розанов (1822–1861) умер, когда его сыну не исполнилось и пяти лет.
132
Но и маму… — Мать писателя Надежда Васильевна (по другим сведениям: Надежда Ивановна) Розанова (урожд. Шишкина) умерла в июле 1870 г.
133
Акафист — христианское хвалебное церковное песнопение.
134
«Училище благочестия»… — Имеется в виду рассказ «Ужасное вероломство, Богом наказанное, или Чудо святых мучеников Гурия, Самона и Авива» в книге: «Училище благочестия, или Примеры христианских добродетелей, выбранные из жития святых». 10-е изд. СПб., 1876. Т. 2. Ч. 4.
Но на наш «не мирный дом» как бы хорошо повеяла зажженная лампадка. Но ее не было (денег не было ни на масло, ни на самую лампадку).
И весь дом был какой-то — у! — у! — у! — темный и злой. И мы все были несчастны. Но что «были несчастны» — я понял потом. Тогда же хотелось только «на всех сердиться».
(за нумизматикой).
До встречи с домом «бабушки» (откуда взял вторую жену) я вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир для меня был не Космос ( — украшаю), а Безобразие, и, в отчаянные минуты, просто Дыра. Мне совершенно было непонятно, зачем все живут, и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно никому не нужная. Думать, думать и думать (философствовать, «О понимании») [135] — этого всегда хотелось, это «летело»: но что творится, в области действия или вообще «жизни», — хаос, мучение и проклятие.
135
«О понимании» — книга Розанова «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания».
И вдруг я встретил этот домик в 4 окошечка, подле Введения (церковь, Елец), где было все благородно.
В первый раз в жизни я увидал благородных людей и благородную жизнь.
И жизнь очень бедна, и люди бедны. Но никакой тоски, черни, даже жалоб не было. Было что-то «благословенное» в самом доме, в деревянных его стенах, в окошечке в сенях на «За-Сосну» (часть города). В глупой толстой Марье (прислуге), которую терпели, хотя она глупа, — и никто не обижал.
И никто вообще никого не обижал в этом благословенном доме. Тут не было совсем «сердитости», без которой я не помню ни одного русского дома. Тут тоже не было никакого завидования, «почему другой живет лучше», «почему он счастливее нас», — как это опять-таки решительно во всяком русском доме.
Я был удивлен. Моя «новая философия», уже не «понимания», а «жизни» — началась с великого удивления…
«Как могут быть синтетические суждения a– priori?» с вопроса этого началась философия Канта. Моя же новая «философия» жизни началась не с вопроса, а скорее с зрения и удивления: как может быть жизнь благородна и в зависимости от одного этого — счастлива; как люди могут во всем нуждаться, «в судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу»: и жить благородно и счастливо, жить с тяжелыми, грустными, без конца грустными воспоминаниями: и быть счастливыми по тому одному, что они ни против кого не грешат (не завидуют) и ни против кого не виновны.