Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:

К тому времени пути двойников уже пересеклись неподалеку от иерусалимского суда, где идет процесс над рабочим автозавода Джоном Демьянюком, американцем украинского происхождения, экстрадированным в Израиль министерством юстиции США, который обвиняется в том, что на самом деле был охранником-садистом в Треблинке и массовым убийцей евреев, известным его жертвам по прозвищу Иван Грозный. Этот судебный процесс и восстание арабов на оккупированных территориях против израильского правительства — два события, освещаемые прессой во всем мире, на тревожном фоне которых разыгрываются неприязненные встречи этих двоих, причем в финале первой встречи Рот-писатель предупреждает Рота-диаспориста: если самозванец не отречется немедленно от своей подложной личности, власти предъявят ему обвинения в уголовном преступлении.

Когда мистер Смайлсбургер подходит к нему в кафе, писатель, которого все еще трясет после яростной стычки с диаспористом, сгоряча притворяется тем, за кого его приняли (самим собой!), и берет у мистера Смайлсбургера конверт, естественно, в тот миг не сознавая, какая невероятно огромная сумма пожертвована. Позднее в тот же день, после крайне взбудоражившего его посещения (вместе с палестинцем, с которым он когда-то дружил в аспирантуре) израильского суда в оккупированной Рамалле (где писателя снова путают с диаспористом, а он, к собственному крайнему недоумению, не только не указывает собеседникам на ошибку — уже второй раз, — но и позднее, в гостях у друга, подкрепляет неверную

идентификацию несусветной лекцией во славу диаспоризма), Рот (писатель) теряет чек Смайлсбургера (либо оный чек конфискуют) — это происходит вечером, во время сюрреалистической поездки на такси из Рамаллы в Иерусалим, когда подразделение израильской армии подвергает и писателя, и водителя-араба устрашающему личному досмотру.

Писатель, примерно за семь месяцев до этого переживший кошмарный нервный срыв, спровоцированный, вероятно, опасным снотворным, которое ему прописали после неудачной мелкой хирургической операции, настолько ошеломлен всеми этими событиями и собственными поступками, совершаемыми в ответ на эти события вопреки всякой логике, себе во вред, что начинает опасаться рецидива болезни. Происходит столько всего неправдоподобного, что в момент крайней дезориентации он задается вопросом: а может, вообще ничего этого не происходит, а может, он сейчас находится у себя дома, на коннектикутской ферме, и испытывает одну из тех галлюцинаций, безукоризненная убедительность которых чуть не довела его до самоубийства прошлым летом. Начинает казаться, что его власть над собой почти так же слаба, как его влияние на другого Филипа Рота, которого он уже не хочет называть ни «другой Филип Рот», ни «самозванец», ни «двойник», а подбирает ему имя Мойше Пипик — беззлобно-унизительную кличку на идише, позаимствованную из комедии, которой была повседневная жизнь в непритязательном мире его детства, кличку, означающую в дословном переводе «Моисей Пупок», кличку, которая, как он надеется, кое-как прогонит параноидальное предчувствие, что тот, другой, силен и опасен.

На обратном пути из Рамаллы писателя спасает из совершенно жуткой засады, устроенной военными, молодой офицер, командир подразделения, опознавший в нем автора книги, которую по стечению обстоятельств он в этот самый день прочел. В качестве компенсации за безосновательное нападение военных лейтенант (его зовут Галь) лично отвозит писателя на джипе в его отель в арабском квартале Восточного Иерусалима, по дороге добровольно признаваясь человеку, которого явно очень уважает, в душевных метаниях из-за безнравственности своего положения, поскольку он сделался орудием милитаристской политики Израиля. В ответ писатель, сидя в джипе, принимается с обновленной энергией излагать идеи диаспоризма, находя эти речи такими же нелепыми, как свою лекцию в Рамалле, но все равно высказываясь с не меньшим пылом.

В отеле писатель обнаруживает, что Мойше Пипик, с легкостью притворившись Филипом Ротом перед портье, проник в его номер, где и дожидается, лежа на его кровати. Пипик требует, чтобы Рот отдал ему чек Смайлсбургера. Происходит горячая перепалка, а затем — спокойная, обманчиво-дружеская, даже проникновенная интерлюдия, во время которой Пипик делится своими приключениями в бытность частным детективом в Чикаго, но, когда писатель повторяет, что чек Смайлсбургера потерян, в Пипике вновь вскипает гнев, и в финале эпизода Пипик, обуянный яростью, подпавший под власть истерии, демонстрирует писателю свой эрегированный член, а писатель выталкивает, практически выдавливает Пипика из номера в коридор.

Вконец переволновавшись из-за назревающего хаоса, писатель решает первым же утренним авиарейсом бежать из Израиля в Лондон и, забаррикадировав дверь номера, чтобы оградить себя в равной мере как от возвращения Пипика, так и от собственной беспомощности перед его провокациями, усаживается за письменный стол у окна, чтобы составить несколько последних вопросов для интервью Аппельфельда (он намерен завезти эти вопросы Аппельфельду домой, когда на рассвете отправится в аэропорт). В окно ему удается увидеть несколько сотен израильских солдат, которые в тупике неподалеку от отеля рассаживаются по автобусам, чтобы выступить в мятежные городки на Западном берегу. А прямо под своим окном он видит полдюжины арабов в масках, которые воровато снуют взад-вперед, перенося камни с одного конца улочки на другой; составив свои вопросы для Аппельфельда, он решает, что должен сообщить об этих людях с камнями израильским властям.

Однако сразу после безуспешной попытки дозвониться в полицию он слышит, как спутница Пипика, рыдая, шепчет из-за забаррикадированной двери, что Пипик, которого она упорно именует Филипом (что для писателя унизительно), вернулся в отель «Царь Давид» и теперь замышляет вместе с еврейскими боевиками-ортодоксами похищение сына Демьянюка, чтобы держать в плену и калечить, пока его отец не признает себя «Иваном Грозным». Она просовывает под дверь матерчатую звезду типа тех, которые во время войны европейские евреи поневоле носили как опознавательный знак, а когда она говорит писателю, что Мойше Пипик получил ту звезду в Гданьске в подарок от Леха Валенсы и с тех пор носит ее под одеждой, писатель находит это крайне оскорбительным, теряет власть над своими эмоциями и в очередной раз понимает, что его захлестывает то же самое безумие, ради избавления от которого он уже было решил сбежать из Иерусалима.

Взяв с женщины обещание, что она откроет ему, кто такой на самом деле Мойше Пипик, он отодвигает баррикаду и позволяет гостье протиснуться в комнату. Выясняется, что она тоже сбежала от Пипика и добралась на другой конец Иерусалима, чтобы заявиться к писателю не столько в надежде получить чек Смайлсбургера (хотя вначале она вяло пытается это сделать), и не столько чтобы убедить писателя предотвратить похищение молодого Демьянюка, но в надежде спрятаться от «кошмара антисемита», от парадоксальной ситуации — она попалась в ловушку фанатика, но не может оставить этого фанатика без попечения. Соблазнительно распростертая на кровати писателя (за эту ночь ее голова — уже вторая нежданная голова, делающая передышку на его подушке), в дешевом модном платье, при виде которого писатель равно сомневается и в своих, и в ее мотивах, она угощает его историей о своем пожизненном порабощении и о серии преображений: из нелюбимого ребенка в католической семье узколобых невежд — в бестолковую неприкаянную распутную хиппушку; из бестолковой неприкаянной распутной хиппушки — в целомудренную фундаменталистку, тупо покорную Иисусу; из целомудренной фундаменталистки, тупо покорной Иисусу— в отравленную встречами со смертью евреененавистницу, медсестру онкологического отделения; из отравленной смертью евреененавистницы, медсестры онкологического отделения — в послушную выздоравливающую антисемитку… А куда она двинется с этого последнего полустанка по маршруту, начавшемуся в Огайо, к какому новому умерщвлению себя она придет? Какой будет следующая метаморфоза — для Ванды Джейн «Беды» Поссесски, а также для писателя, страдающего от тумана в голове, эмоционального истощения, недоедания, ослепленности эротическими чувствами, — для писателя, который, крайне опрометчиво имплантировав себя в нее, обнаруживает, что — и это еще гибельнее — в нее наполовину влюблен?

Такова интрига вплоть до той минуты, когда писатель покидает женщину, все еще прискорбно путаясь во всем вышеописанном, и, подхватив чемодан, на цыпочках — чтобы не нарушить ее посткоитальный покой — бесшумно выскальзывает из интриги, руководствуясь тем резоном, что интрига в целом неправдоподобна, совершенно неосновательна, в слишком многих ключевых моментах

полагается на маловероятные совпадения, не отличается внутренней последовательностью и не содержит даже слабых намеков на серьезное значение или предназначение. С самого начала сюжет в этой истории слишком уж легкомыслен, слишком уж, на его вкус, надуман, слишком причудлив, на каждом повороте — безумный галоп нелепейших событий, разум нигде не может найти точку опоры и взглянуть на ситуацию в правильной перспективе. Мало того, что помещенный в центр сюжетного водоворота двойник сам по себе совершенно невероятен, так вот вам еще несусветная потеря чека Смайлсбургера (а также нежданное появление чека Смайлсбургера и сам Луис Б. Смайлсбургер, этот deus ex machina из Борщевого пояса[45]), подталкивающая сюжет в каком-то неправдоподобном направлении и подтверждающая интуитивную догадку писателя, что эта история умышленно затеяна как розыгрыш, причем розыгрыш злой, если учесть тяготы еврейской жизни, о которых разглагольствует его антагонист.

А есть ли что-то дельное — ну, мало ли, а вдруг? — в антагонисте, задумавшем розыгрыш? Есть ли в его автопортрете черты, позволяющие счесть его глубоким, объемным персонажем? Профессия настоящего мачо. Имплант пениса. До нелепости открытая кража личности. Грандиозные логические обоснования. Лабильный тип характера. Истерическая мономания. Софистика, душевная боль, медсестра, зловещая гордость своей «неотличимостью» — все это в сумме дает человека, который пытается быть реальным, но понятия не имеет, как провернуть этот фокус, человека, который не знает, ни как быть выдуманным персонажем (и убедительно выдает себя за кого-то совершенно невыдуманного), ни как самореализоваться таким, каков он есть. Он не более способен подать себя как цельную, гармоничную натуру, или сделать из себя ошеломляющую, неразрешимую загадку, или хотя бы просто существовать в качестве непредсказуемой сатирической силы, чем создать цельную, связную, последовательную интригу, к которой всерьез отнесется взрослая аудитория. Его бытие в качестве антагониста — да и его бытие вообще — полностью зависит от писателя, чью скудную самость он присваивает, словно паразит, словно пират, дабы придать себе хоть видимость достоверности.

Но почему писатель, в свою очередь, присваивает — тоже словно пират — его черты? Вот вопрос, над которым бьется писатель, сидя в полной безопасности в такси, которое везет его через холмы в западной части Иерусалима и выезжает на шоссе, ведущее в аэропорт. Он бы нашел утешение, поверив, что его самозванство в роли своего же самозванца порождено эстетическим порывом придать трехмерность бытию картонного антагониста, постичь его силой воображения, сделать объективное субъективным, а субъективное — объективным; как-никак, именно за такой труд писателям платят деньги. Он бы нашел утешение, расценив свои спектакли в Рамалле перед Джорджем и в джипе перед Галем (а также страстный сеанс взаперти с медсестрой, увенчавшийся этим бессловесным вокальным облигато[46], с которым она бросилась в половодье наслаждения, плавными гортанными приливами и отливами, одновременно хриплыми и журчащими, чем-то средним между трелями древесной жабы и мурлыканьем кошки, роскошно подчеркнувшим блаженный оргазм и все еще звучавшим, подобно голосу сирены, в его ушах спустя много часов) как триумф смелой, спонтанной, дерзкой живучести над паранойей и страхом, как воодушевляющее проявление неиссякаемой игривости художника и безудержно-комичной приспособляемости. Он бы нашел утешение, полагая, что эти эпизоды исполнены той подлинной душевной свободы, которая ему все-таки свойственна, что в самозванстве воплотилась совершенно своеобычная форма его стойкости, которая на нынешнем жизненном этапе не должна вызывать у него ни удивления, ни стыда. Он бы нашел утешение, если бы думал, что вовсе не предавался патологическим играм во взрывоопасной ситуации (с Джорджем, Галем или Бедой) и не отравил свой разум инъекцией того же экстремизма, которого так страшится и от которого сейчас бежит, а ответил на вызов Мойше Пипика именно с тем пародийным бунтарством, которого тот заслуживает. Он бы нашел утешение, полагая, что в пространстве сюжета, над которым он не имеет авторской власти, не уронил свое достоинство, не опозорился, а его крупные ляпы и просчеты — в основном, следствие сантиментов, чрезмерного сочувствия к хворям врага, а не того, что рассудок (его рассудок), ошалевший от параноидальной угрозы, неспособен изобрести эффективный контрзаговор, вобравший в себя это скудоумное пипиковское предприятие. Он бы нашел утешение во вполне естественном предположении, что, состязаясь с этим самозванцем на конкурсе рассказов (написанных в реалистичной традиции), настоящий писатель легко проявил бы недосягаемую для соперника изобретательность, одержав сокрушительные победы в таких номинациях, как «изощренность выразительных средств», «искусность эффектов», «хитроумие сюжета», «ироничная усложненность», «интеллектуальная увлекательность», «психологическая достоверность», «точность языка» и «общее правдоподобие», но вместо этого иерусалимская золотая медаль за «яркий реализм» ушла к недотепистому повествователю, не знающему равных по части полного равнодушия к традиционным критериям оценок во всех номинациях этого состязания. Его приемы насквозь фальшивы — какая-то истеричная карикатура на искусство иллюзии, его гиперболы подпитываются упертостью (а может, даже сумасшествием), гиперболизация возведена в принцип сочинительства, все преувеличивается в геометрической прогрессии, донельзя упрощается, отрывается от фактов, которые очевидны для разума и чувства, — и все равно он побеждает! Ну его ко всем чертям, пускай побеждает. Воспринимай его не как ужасного инкуба, который не вполне реален и фабрикует себя методами каннибала, не как демонического персонажа, который страдает амнезией, который прячется от себя в тебе и способен обрести самоощущение только в качестве кого-то другого, не как нечто полурожденное, или полуживое, или полубезумное, или как полушарлатана-полупсихопата, — воспринимай это раздвоенное существо как воплощение достигнутого успеха, коим он и является, и великодушно признай его победителем. Да, победа осталась за сюжетной интригой Пипика. Он побеждает, ты проигрываешь, езжай домой — лучше уступить Медаль за Яркий Реализм, пусть даже несправедливо, этому ополовиненному человеку, чем уступить в борьбе за восстановление своего душевного равновесия и, как уже случалось, потерять половину себя. Будет или не будет похищен и замучен сын Демьянюка в результате интриги Пипика, никак не зависит от того, останешься ты в Иерусалиме или вернешься в Лондон. Если это случится, пока ты находишься здесь, в газетах появится не только твое имя в качестве имени виновника, но заодно твой портрет и твоя биография на врезке; если же тебя здесь не будет, если ты уже улетишь, то, когда его выследят в пещерах у Мертвого моря и схватят заодно с пленником и бородатыми сообщниками, путаница сведется к минимуму. Его готовность осуществить на практике идею, которая лишь мелькнула в твоей голове, когда ты впервые увидел никем не охраняемого Демьянюка-младшего, вовсе не означает, что ты должен чувствовать себя виноватым, как бы рьяно на допросах он ни начал приписывать этот блестящий замысел тебе, уверяя, что сам он — всего лишь чикагский наемник, частный детектив, который за плату выступил подставным лицом в этой жестокой мелодраме о справедливости и возмездии, отравляющей разум своего автора — то есть меня. Разумеется, некоторые ему охотно поверят. И поверят с легкостью: они все свалят (конечно же, сочувственно вздыхая) на твое помешательство от хальциона, точь-в-точь как Джекилл сваливал вину на Хайда за свои проделки под воздействием зелья. «После того срыва, — скажут они, — он так и не оправился, и вот результат. Все это, конечно же, из-за срыва — раньше даже он не писал настолько чудовищно».

Поделиться с друзьями: