Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опись имущества одинокого человека
Шрифт:

Вазы были, как говорится, парные – каждая приблизительно с локоть высотой, светло-оливковая и нежно-зеленая. По кругу шел узор из листьев и цветов. Все это было так прекрасно, так совершенно по форме, цвету и рисунку, что сейчас кажется неповторимым. По крайней мере, теперь, когда я попадаю в магазин, торгующий антиквариатом, я ничего подобного не нахожу. Не видел я похожих и в огромном пекинском музее – а уж там-то драгоценного фарфора полки. И я абсолютно уверен, что это были какие-то исторические, уникальные экземпляры.

У этих ваз своя история. Но в жизни и на письме все так связано, что перед одной историей совершенно необходимо рассказать другую. Если вкратце, то мой дед по матери, крестьянин, помощник паровозного машиниста, паровозный машинист и революционер, после революции оказался одним из первых представителей рабоче-крестьянской России в Японии. Кем уж он там был, в каких

чинах и сколько пробыл, сейчас сказать трудно. Вазы откуда-то оттуда. Их точно привез с Востока мой дед с таким редким отчеством Михеевич и незамысловатой русской фамилией Афонин. Свое имя я получил в его честь.

У меня сохранилась его фотография. На ней – довольно полный статный человек со значком ВЦИКа – это был парламент того, советского, предвоенного времени. Деда арестовали, как и положено, в 1937 году, в лагерях он исчез – скорее всего, был расстрелян. Тут же скажу для ясности последующего повествования, что тетя Валя – это моя двоюродная бабка, следовательно, тетка моей матери и родная сестра моего деда.

Нет, о вазах я не забыл. Доподлинно известно: вазы принадлежали именно моей маме. Возможно, это был подарок к ее замужеству. Остальные-то вещи достались мне скорее от тетки матери, тети Вали.

Последний раз вазы, напоминавшие об иной жизни, стояли в Померанцевом, в той квартире, которую отец получил, когда привез нас из эвакуации в Москву в 1942 году. В 1943-м отца арестовали. Сам момент ареста я помню, и довольно точно он описан в моей повести «Мемуары сорокалетнего». Довольно быстро нас выселили оттуда, а вещи стали уходить в комиссионки. Туда ушли и две японские вазы.

Сейчас я довольно часто захожу в антикварный магазин на Малой Никитской. Я собираю фарфоровые скульптуры, по смыслу связанные с литературой: персонажи и писатели. В эти моменты я обязательно осматриваю «фарфоровый ряд» – все еще надеюсь, что каким-то мистическим образом вазы эти вновь всплывут в реке времени и вернутся ко мне.

Японский сервиз

Практически это первый предмет настоящей высокой роскоши, с которым за свою жизнь я непосредственно столкнулся. Сервиз – большое, до полуметра фарфоровое блюдо. Можно сказать так: поднос, с невысоким, цвета между алым и коричневым, бортиком. На подносе пять фарфоровых же чашек – стенки не толще яичной скорлупы, и к ним пять блюдец. Здесь же высокий кофейник, молочник с крышкой и сахарница. Форма – совершенна, фарфор качества изумительного, ручной работы роспись. Вещь абсолютно музейная. Сервиз некогда красовался в низком, с прозрачной стеклянной столешницей и полкой под ней, столике. Чашками, блюдцами и расписным блюдом можно было любоваться и через боковые, откидывающиеся на цепочках стеклянные стенки. Все это первоначально я увидел в квартире тети Вали и дяди Феди, ставшего потом моим отчимом, на улице Горького. Потом, через много лет, сервиз стоял в буфете, моем ровеснике, на улице Строителей в квартире 39, пока была жива мама, ну а дальше уже красовался в горке карельской березы – та же улица, тот же дом, тот же подъезд, но на другом этаже. Таким образом, на моей памяти этот сервиз – он еще не описан мною полностью, это чуть позднее – совершил как минимум четыре переезда, четыре раза упакован, распакован, протерт и четырежды поставлен на приготовленное для него место. Есть и потери – исчезло одно, похожее на лепесток бабочки, блюдце. Пропала и заменена сходной крышечка от сахарницы – здесь что-то близкое, но лишь по раскраске, грубое, местной работы, тяжеловесное и общепитовское. И у одной чашки отбилась и снова много раз была приклеена ручка. Но это еще не вся история сервиза, особенно потому, что надо полюбоваться поразительной по красоте и тонкости исполнения росписью.

В детстве я, склоняясь над стеклянной крышкой чайного столика, словно над аквариумом, разглядывал фигуры людей, одетых в терракотовые, нежно-зеленые или светло-голубеющие халаты. Потом я узнал, что халаты эти назывались кимоно. Все постепенно, со временем приобретало вид истинных значений. Я научился различать мужские и женские фигуры в прелестных, но таких разных на каждом предмете сервиза сценках. Здесь рыбаки бросали свои сети, брели путешественники с плоской ношей на спине, женщины с высокими прическами и мужчины с косами на затылке, но с выбритыми макушками вели беседы в беседках. На чашках сюжеты были попроще – гуляли дамы, у мостика, перекинутого через ручей, стоял одинокий мечтатель. По озерцам блюдечек фиолетовыми и зеленеющими пятнами с густым прочерком черного штриха плыли хризантемы и длинные листья. На сахарнице, чайнике (или кофейнике, но сервиз предназначался скорее именно для чаепития) оживали целые сцены. На широких скамьях сидели японки и созерцали

огромные, как в детстве, воздушные шары, цветы.

Загадочнее всего был поднос, на котором выстраивалось расписное, неярко мерцающее богатство. Мальчиком я не мог рассмотреть его подробно – предметы стояли довольно плотно. В зрелом возрасте, даже когда при переездах сервиз заворачивался в газеты и раскладывался по коробкам, всегда оказывалось недосуг – подгоняли другие неотложные дела. Сейчас же, когда я пишу эту главку для своей будущей, может быть, последней книги, я специально достал японский сервиз из горки карельской березы. Может быть, в последний раз я помыл его теплой водой. Какой это прекрасный повод рассмотреть, запомнить окончательно и унести с собою.

Повторяюсь? На большом плоском подносе (блюде) была изображена целая картина. Называя цвета, я невольно, из-за недостатка нужных слов, все огрубляю. Написана картина легкими, почти прозрачными красками, которые пропускают белизну подсвечивающей их фарфоровой основы. Здесь – озеро среди невысоких гор, вдали несколько хижин, госпожа и служанка, поднимающиеся по тропинке, розовая верхушка холма со скамьей и еле угадываемая в небе стайка птиц. На другом берегу водоема стоят деревья с плоскими, как у итальянских пиний, кронами. И – такой покой, где хочется не только созерцать, но главным образом вслушиваться в природу…

Вглядывавшийся, как в аквариум, в стеклянную крышку чайного столика мальчик еще не мог себе представить, что когда-нибудь сможет воочию увидеть и эти холмы, и высокие прически женщин, и бамбуковый мостик через ручей, и журавлей в осеннем небе Японии. Мальчик тогда и не умел задавать себе вопросов. В каком ящике или в какой коробке, упакованной в свою очередь в дорожный сундук или в чемодан, добирались эти нежные картины до Москвы? Распаковывались ли они впервые во Владивостоке или в Николаевске-на-Амуре? После революции деда-«партийца» судьба одно время забросила на восток страны, и вся огромная дедова семья – или кто тогда еще остался от этой семьи, – сдунув пыль с драгоценного фарфора, разглядывала зарубежную диковинку. Мне кажется, что я могу разглядеть эти лица моих тогда молодых дядьев и теток. Я вижу даже лицо моей мамы – девочки. Все навсегда ушли, на фарфоровых стенках остались лишь прикосновения их пальцев.

Если драгоценная поклажа грузилась на пароход в Йокогаме, то во Владивостоке она обязательно выгружалась. А как пыхтел паровоз, когда две недели по знаменитому Транссибу вагон вез драгоценную упаковку в Москву! Но в Москве ли, во Владивостоке – как всплескивали руками молодые тогда женщины, высвобождая это заморское чудо из объятий рисовой бумаги!

И все-таки чем занимался дед в Японии? Ведь почти наверняка он оказался в лагере как «японский шпион».

Фотография члена ВЦИКа

Ни одна жизнь не проходит, не оставив следов. От моего деда по материнской линии сохранилось несколько предметов, очарование которых до сих пор вызывает волнение. Вот тебе и крестьянин, вот тебе и паровозный машинист! Эти предметы вполне реальны. Одни уже проявились, другие еще появятся в этой книге, будут опознаны и призовут к точности. Семейные устоявшиеся предания – возможно, «производственные штампы» – говорят, что дед был сначала, до революции, помощником паровозного машиниста. Это в социальном плане немало, особенно, если иметь в виду, что в то время по новизне и обостренному ощущению прогресса жизненные дороги были сродни сегодняшнему (или, пожалуй, уже вчерашнему) космосу. Одновременно рядом с этой формулой – «машинист» – существовала, переходя из анкеты в анкету, и иная: «из крестьянских низов». Но я уже давно установил, что «низы» часто означали, по меньшей мере, среду деревенских кулаков или лавочников. Социальная подпитка в детстве или в юности для будущей карьеры и сегодня имеет большое значение. Единственный кирпичный дом в деревне Безводные Прудищи Рязанской области отыщется в одной из следующих главок. Это будет дом моего прадеда, и найдется он, всплывет из социальной неизвестности только в войну, во время эвакуации из Москвы. Итак, сын, видимо, крестьянского мироеда, моего прадеда Михея Афонина, не без отеческой, наверное, поддержки и «финансирования» отучился на курсах и стал пока помощником паровозного машиниста. Все повторяется, нынче олигархи шлют сыновей в Лондон, раньше зажиточные крестьяне – в город. Сейчас мы могли бы назвать это «квалифицированной рабочей силой». Видимо, даже вступив в революцию, мой дед не был Павлом Власовым из романа Горького «Мать». Собственно, и революция-то произошла по одной святой причине: крестьянин был относительно свободен, уже не раб, но владел землей не тот, кто ее обрабатывал. А иначе, что Ленин поделал бы из своего «запломбированного вагона»?

Поделиться с друзьями: