Опрокинутый мир (сборник)
Шрифт:
Я ощутил сосущую тоску по себе самому. Где-то позади, в прошлом, как за непреодолимой стеной осталась моя индивидуальность, остались моя воля и интеллект. Как пригодилось бы мне все это сейчас, чтобы понять то, что я же когда-то и написал.
Я заглянул в рукопись дальше. Пропуски и замены продолжались, ничуть не убывая в количестве. А все-таки зачем я все это напридумывал?
Этот вопрос был куда интереснее отдельных подробностей. Ответив на него, я смог бы заглянуть в себя, в утраченный мною мир. Не эти ли вымышленные имена и названия — Лондон и Манчестер, Фелисити и Грация — преследовали меня в бреду и не оставляли потом? Эти бредовые образы накрепко въелись в мое сознание, стали неотъемлемой,
Я все еще не утратил умственной восприимчивости, все еще горел желанием узнавать.
— Ну так что, продолжим? — предложил я Сери.
— Там и дальше ничуть не понятнее.
— И все-таки мне хотелось бы.
— А ты точно ничего в этом не понимаешь? — спросила она, забирая у меня листы рукописи.
— Пока что нет.
— Ларин была уверена, что ты отреагируешь как-нибудь не так. — Короткий и тут же угасший смех. — Странно даже подумать, сколько времени и труда угробили мы на попытки разобраться.
Мы прочли еще несколько страниц, а потом я начал замечать, что Сери говорит все медленнее и медленнее, со все большим и большим трудом.
— Если ты устала, — сказал я, — я почитаю дальше сам.
— Ладно. Да и что в этом плохого?
Она достала из сумки какую-то книжку и легла на другую кровать. Я продолжил чтение рукописи, мучительно пробираясь через дебри несообразностей, как то, моей милостью, приходилось делать Сери. Время от времени я обращался к ней за помощью, и она объясняла мне, почему сделала замену так, а не иначе. Но все ее интерпретации лишь еще больше подогревали во мне любопытство. Они подтверждали то, что я знал о себе, но одновременно подкрепляли мои сомнения.
Через какое-то время Сери разделась и легла спать. Я продолжал чтение. Вечер был теплый, я сидел без рубашки и босиком, ощущая ступнями приятную шершавость тростниковой циновки.
И вдруг ко мне пришла уверенность, что, если в рукописи и содержится какая-нибудь правда, то это правда анекдота, анекдота в старом смысле этого слова, анекдота, как короткой, характерной жизненной сценки. Я не мог усмотреть там ничего иного — ни глубинной структуры, ни ярких метафор.
Сери пропускала большую часть анекдотов, объяснив это тем, что они совершенно ей непонятны. Мне они тоже были непонятны, однако за невозможностью уловить общий смысл повествования я начал пристальней вглядываться в его детали.
В одном из самых длинных (он занимал несколько страниц машинописного текста) опущенных эпизодов описывалось внезапное появление в «моей» детской жизни некоего «дядюшки Вильяма». Он ворвался в повествование со всей бесцеремонностью старого пирата, принося с собой запах моря и отблеск далеких экзотических стран. Он покорил меня тем, что считался позором семьи, что он курил вонючую трубку и что руки его задубели от мозолей; было ясно, что тогда он сыграл в моей жизни немаловажную роль. Сейчас же, читая рукопись, я вдруг осознал, что дядюшка Вильям, или Билли, как называли его родители, очаровывает меня ничуть не меньше, чем тогда, в далеком детстве. Он действительно существовал, действительно жил.
А вот Сери его вычеркнула. Она ничего о нем не знала, а потому попыталась его уничтожить.
Со мной же дело обстояло иначе: чтобы вычеркнуть дядюшку Вильяма из моей жизни, потребовалось бы нечто значительно большее, чем пара карандашных штрихов. В нем была правда, правда, ломающая рамки анекдота.
Я помнил его, помнил тот день.
И тут я понял, как можно вспомнить все остальное. Дело было не в том, выброшен или нет эпизод, изменены или нет имена и названия. Дело было в самом тексте, в формах и структурах, в значениях, на которые только намекалось, в метафорах, которых я прежде не видел. Рукопись была полна воспоминаний.
Я вернулся к первым страницам
текста и начал читать его заново. Теперь я легко вспоминал, что происходило в моей белой комнате Эдвинова коттеджа, и все, что было до этого. Вспоминая, я чувствовал себя все увереннее, все теснее воссоединялся со своим настоящим прошлым, а потом на мгновение отвлекся, и мне стало страшно — страшно, что я едва себя не потерял.На маленький белый коттедж, на утопавшую в садах клинику упала тишина. Волны моего осознания разбегались во все стороны, захватывали Коллаго-Таун, остальную часть острова, Срединное море со всеми его бессчетными островами, докатывались до Джетры. Только где это все?
Я дочитал до конца, до неоконченного эпизода, когда мы с Грацией поссорились на углу, рядом со станцией метро «Бейкер-стрит», а потом собрал рассыпавшиеся листы и сложил их в аккуратную стопку. Затем я достал из-под кровати свой саквояж и уложил рукопись на самое его дно. Тихо, чтобы не проснулась Сери, я собрал свою одежду и прочее имущество, проверил бумажник с деньгами и шагнул к двери.
И оглянулся на Сери. Она спала как ребенок, на животе, лицом к стенке. Мне хотелось поцеловать ее, погладить по заспанной щеке и по спине, но я боялся. Проснувшись, она увидит, что я ухожу, и будет меня останавливать. Я смотрел на нее две или три безмолвные минуты, пытаясь понять, кто она такая внутри в действительности, и зная, что вижу ее в последний раз.
Дверь открылась бесшумно, снаружи была тьма и теплый, пропитанный запахом моря ветер. Я на цыпочках вернулся к кровати, но задел при этом ногой какой-то мелкий предмет, валявшийся на полу рядом с тумбочкой Сери, и он звякнул о железную ножку кровати. Сери пошевелилась, но тут же снова затихла. Я поднял с пола звякнувший предмет, это была маленькая шестиугольная бутылочка из темно-зеленого стекла. Пробка отсутствовала, этикетка была соскоблена, но я мгновенно, по какому-то наитию догадался, что было прежде в этой бутылочке, и почему Сери ее купила. Я понюхал горлышко и почувствовал запах камфары.
И тут я чуть было не остался. Я стоял у кровати, печально глядя на самоотверженную, безмерно уставшую девушку; во сне она выглядела особенно невинной и беззащитной, ее светлые, спутанные волосы спадали набок, губы чуть разошлись.
В конце концов я поставил пустую бутылочку туда, где ее подобрал, подхватил свой саквояж, вышел и затворил за собой дверь. В почти полной темноте я миновал ворота и по узкой, круто спускающейся улице направился в порт. Там я просидел до утра на скамейке, а как только открылось пароходное агентство, спросил в окошке, когда отправляется ближайший пароход. Выяснилось, что пароход ушел как раз вчера, а следующий будет только через три дня. Торопясь покинуть остров, пока Ларин и Сери не вышли на мой след, я сел на крошечный паром, который перевез меня через узкий пролив на соседний остров. В тот же день, чуть позднее, я повторил этот маневр. Успокоившись, что теперь уж меня не найдут — к этому времени я добрался до острова Хетта и снял себе комнату в маленькой, на отшибе стоявшей таверне, — я разжился расписаниями пароходных рейсов и картами и начал планировать обратное путешествие в Лондон. Мне не давала покоя неоконченная рукопись, не получившая разрешения сцена с Грацией.
21
Дело в том, что Грация довела меня до черты. Ее попытка покончить с собой была слишком огромна, чтобы вместиться в моей жизни. Она смела и разметала все, кроме самой себя. В тени этого драматичного поступка померкло даже известие, что ее удалось спасти. Вопрос, а вправду ли она намеревалась умереть, был вторичным и маловажным. Она потрясла меня до глубины души.
Меня не оставляла воображаемая картина, что с ней сейчас: еле пришедшая в себя, со слипшимися волосами, опутанная шлангами, лежит на больничной койке; рядом на тумбочке выстроилась батарея лекарственных пузырьков. Мне хотелось быть рядом с ней.