Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыт автобиографии
Шрифт:

«А ты делай, что задумала. И постарайся получить у издателя деньги вперед, а уж потом и я получу с него компенсацию за причиненный мне ущерб, а также, моя милая, с доверенного твоему попечению и завещанного тебе имущества. Неужели ты не видишь, что я совсем не хочу обижать тебя, но ты упорно на это напрашиваешься, и неужели не видишь, что тебе не уйти от наказания?»

Она пыталась заключить со мной сделку — чтобы я оставил ей Лу-Пиду на прежних условиях и еще выплачивал ей ежегодную ренту.

«Хватит с тебя, — сказал я. — Ты можешь забавно писать. И если пожелаешь, могла бы зарабатывать еще тысячу в год. В конце концов так и будет. Я ушел от тебя, и это лучшее, что я для тебя сделал. Когда и ярость и разочарование останутся позади, ты поймешь, хотя никогда в этом не признаешься, что я обошелся с тобой по справедливости».

Потом она

вдруг встала и кинулась наверх, в дамскую комнату, где ее отчаянно стошнило. Вскоре она вернулась как ни в чем не бывало, освеженная и бодрая. Ее способность мгновенно физически восстанавливаться всегда меня поражала. Я отвез ее на такси в ее временное жилище на Тайт-стрит, и в автомобиле это несчастное существо, в котором переплелись страсть, жадность, всевозможные желания, кинулось на меня с поцелуями и стало звать к себе.

«Милая моя, ты будто ребенок, — сказал я. — Ты и вправду ребенок, несносный ребенок. Не можешь понять, что, когда что-то рвешь, оно порвано, а когда убиваешь, оно мертво».

В следующий раз я услышал ее голос как-то осенью 1934 года. Около двух часов ночи меня разбудил телефонный звонок, и, сняв трубку, я услышал ее голос:

«Мне не спится, Пидукаки, не спится мне. Я слишком взволнована, и мне не спится. Ты мою книгу видел? (Речь шла о книге „Я открываю для себя англичан“.) Она пользуется бешеным успехом. В Лондоне она у всех на устах. Я была на одном приеме, на грандиозном приеме, десятки столиков, и там были мистер Ллойд Джордж и мистер Болдуин{404}».

«Я рад, что ты хорошо проводишь время, дорогая. Это замечательно. Продолжай в том же духе».

«Почему ты так дурно со мной обходишься, Пидукаки? Я говорила о тебе. Говорила блестяще… весь вечер».

«Ну что ж», — сказал я.

«Но я говорила о тебе бог знает что… бог знает что. Все слушали меня затаив дыхание. О тебе и о твоей Муре. Знаешь, я придумала для нее имя. Его узнает весь Лондон. До чего ж смешное имя. Над тобой будет хохотать весь Лондон. Я зову ее не Будберг, а Шлюхберг, баронесса Шлюхберг, я…»

Я положил трубку, поразмышлял о том, что есть в Одетте какая-то забавная безответственность, уверил себя, что сделал для нее все, что мог, полностью себя оправдал на ее счет, повернулся на другой бок и мирно уснул.

Потом некоторое время наши отношения были намеренно непрямые. Я слышал о ней от разных общих друзей, а Жюль Рейно из Граса постоянно пишет мне об ее противоречивых намерениях относительно моего дома. Давным-давно я стал выплачивать тысячу франков в месяц ее сестре Мэгги, отважной вдовушке с тремя детьми, живущей в Париже. Я не видел причин наказывать Мэгги из-за того, что порвал с Одеттой, и потому она получает деньги, и мы переписываемся по сей день. Мэгги питает ко мне на удивленье теплые чувства и потому время от времени шлет мне письма, в которых рассказывает об успехах детей и поносит сестру, у которой хватило глупости меня отпустить. (Но справедливости ради должен заметить, что все обстояло совсем не так просто.)

Зимой 1934/35 года я самолетом отправился с Мурой в Палермо, чтобы отдохнуть там три недели, но в Марселе мы узнали, что на аэродроме в Остии наводнение, а так как мы оба слишком устали и долгое путешествие по железной дороге нам было не по силам, мы остановились на Ривьере. Мы жили в Ментоне и в Ницце; неделю гостили у Сомерсета Моэма на его «Вилле Мореск» на мысе Ферра и у Крошки Элизабет в ее доме в Мужен-Сарту. В один из дней, с видом еще более страдальческим, чем обыкновенно, Моэм пробормотал мне:

«Я получил письмо от Одетты».

«Пакость?»

«Да… именно».

«У меня их сотни. Надеюсь, вас это не слишком заботит. Я не представляю, как положить этому конец».

«Я напишу ей, что именно я о ней думаю».

«И потом весь день будете не в себе. И едва отправите письмо, тотчас захотите его переписать. Самый лучший и самый простой путь дать ей понять, что именно вы о ней думаете, — молчание».

Но он в конце концов написал ей короткое, исполненное достоинства письмо, и если она потом и писала ему, мне об этом неизвестно. Когда подобную же «пакость» получила Элизабет, она на письмо просто не ответила.

Итак, уход Одетты из моей жизни сопровождается прощальными слабеющими залпами. Чем дальше, тем все больше она видится мне неким странным существом, обуреваемым страстью защититься от всех и вся. Время от времени она пишет мне о моем коте или моих ласточках, и соловьях, и лягушках,

и розах, и жуках-светляках, обитающих в Лу-Пиду. Что и говорить, жаль терять все это очарование, но на свете есть и множество иных услад. Мне думается, она пишет обо всем этом, чтобы возбудить во мне сожаление и ревность. В ее письмах то вспышки безмерной любви, то чудовищная брань. Я редко сержусь на нее, но и не испытываю никакой любви. По ее милости у меня бывали пренеприятные минуты, но никогда она не причинила мне никакого вреда, о котором стоило бы говорить, и в лучшем своем виде она была поразительно искрометна и занятна. Если ее хороший, практический, ограниченный «латинский» ум был направлен на мою рукопись или гранки, она могла не столько покритиковать меня, сколько предостеречь, что то или иное высказывание может быть неправильно истолковано, а это часто было мне чрезвычайно важно. Она посоветовала мне заострить и сжать многие мои умозаключения. Ум Одетты обладал несколькими драгоценными свойствами. Люби я ее больше или будь у меня более глубокий, более всеобъемлющий ум, я, вероятно, сделал бы для нее куда больше и обошелся бы с ней куда лучше. Но где уж мне.

Что-то есть отвратительное в ее тщеславной самовлюбленности, что мешает длительной близости с ней. С Одеттой невозможно ладить, никак невозможно. Ей невозможно помочь, разве что на ее собственных нелепых условиях. Даже когда она в здравом уме, она не видит никого, кроме самой себя, эдакая лавина самоуверенности, притворства и напористости, и рано или поздно над головой самого верного из ее союзников разражается буря. Requiescat in pace [60] .

60

Да почиет в мире (лат.).

9. Мура — широкая душа

Мне думается, со времени моей крайне примитивной, детской, чувственной и безотчетной страсти к Эмбер и до смерти моей жены в 1927 году я ни разу, за исключением каких-то мимолетностей, не был по-настоящему влюблен. Я неизменно и безусловно любил и доверял Джейн. А другие романы занимали в моей жизни примерно то же место, что в жизни многих деловых мужчин занимает рыбная ловля или гольф. Все они служили дополнением к моим общественно-политическим интересам и литературной деятельности. Они были сплетены с моим пристрастием к перемене обстановки и с необходимостью вести мой дом за границей — и благодаря им я был бодр, энергичен и избавлен от однообразия. Во время нашей связи с Ребеккой я всегда был на пороге влюбленности в нее, как и она часто бывала на самом пороге влюбленности в меня, и я изо всех сил старался эмоционально соответствовать неистовым ласкам Одетты. После разрыва с Ребеккой я, как уже рассказано выше, сделал попытку всерьез приспособиться к Одетте и продолжать свою работу, но начиная с 1920 года в моем воображении присутствовала иная личность, то далекая, то близкая и наконец оказавшаяся совсем рядом. Ее я любил естественно и неотвратимо, и, несмотря на все ее недостатки и связанные с ней волнения, о которых речь впереди, она полнее кого бы то ни было удовлетворила мою тягу к подлинной плотской близости. Я еще и сейчас до такой степени «принадлежу» ей, что не могу оторваться от нее. Я до сих пор ее люблю.

В моем убеждении, что Мура неимоверно обаятельна, мне думается, нет и намека на самообман. Очень и очень многие любят и обожают ее, восхищаются ею и жаждут доставить ей удовольствие и служить ей. И однако довольно трудно определить, какие такие свойства составляют ее особость. Она, безусловно, неопрятна, лоб ее изборожден тревожными морщинами, нос сломан; ей сорок три года (1934 г.), в темных волосах седые пряди; она слегка склонна к полноте; очень быстро ест, заглатывая огромные куски; пьет много водки и бренди, что по ней совсем не заметно, и у нее грубоватый, негромкий, глухой голос, вероятно, оттого, что она заядлая курильщица. Обычно в руках у нее черная, видавшая виды сумка, которая редко застегнута как положено. Руки прелестной формы, всегда без перчаток и часто весьма сомнительной чистоты. Однако почти всякий раз, как я видел ее рядом с другими женщинами, она определенно, причем не только на мой взгляд, оказывалась и привлекательнее, и интереснее всех остальных. Женщины влюблялись в нее с первого взгляда, а мужчины спрашивали о ней и говорили о ней, делая вид, будто не так уж она их и заинтересовала.

Поделиться с друзьями: