Опыт автобиографии
Шрифт:
Дом 88 в Найтсбридже снесли, как тому и быть должно, и осенью 1935 года, вопреки моему пророчеству, тамошнее сообщество эмигрантов исхитрилось весьма благополучно обосноваться в доме 81 на Кадогэн-сквер.
Многое из вышесказанного могут счесть обвинением в адрес Муры, но если так, значит, я неточно выражал свою мысль. Если это обвинение, так обвинение самой жизни, несоответствию мужских и женских желаний, мужской и женской логики. Это одна, индивидуальная точка зрения на главную трудность в отношениях между современными мужчиной и женщиной, осложненных глубоким различием между причудливым русским мышлением Муры, способным вычеркнуть из памяти все, что ей неприятно, и образом мысли человека, привыкшего к мышлению упорядоченному. Это еще и свидетельство моих собственных неразумных, чудовищных требований к Призраку Возлюбленной, которые основаны на обременительной крупности той персоны,
История моих отношений с женщинами — это главным образом история ненасытности, глупости и больших ожиданий, и об этом не стоило бы и рассказывать, если бы речь шла просто о моей сугубо личной истории. На самом же деле это повесть о мире беспорядочных сексуальных отношений и напрасных попыток мужчины и женщины приспособиться друг к другу. От Муры на своем последнем этапе, как от Изабеллы на первом, я требовал невозможного. Мне, мужчине интересов необъятных, нужна была женщина той же широты интересов. Мне нужна была спутница, соответствующая моему складу ума… Что это? Самовлюбленность, фанатизм, современный подход, культ? В Джейн эта широта интересов была. Мне нужна была помощница в работе. Но Мура никогда не делала вид, будто ей нужно от меня что-нибудь, кроме романтической близости, сексуальной и душевной; она хотела появляться и исчезать, движимая порывами и прихотями, и, пока я не ушел от Одетты и не стал настаивать на браке, общем доме и неразрывном союзе, наши встречи были неизменно ярки и радостны. На том этапе мы не слишком допытывались друг у друга, кто чем занимался между встречами, и не отказывали друг другу в праве на свободу воображения и чувств. А когда я сосредоточил на Муре все свои упования и пытался решительно ею завладеть, говоря, что она должна быть целиком и полностью моей и слить все в своей жизни со мной, а я — с ней, у нее достало трезвости и определенности защитить от моего жесткого, напористого вторжения свое глубинное «я» и свои привычки, свою леность и потворство себе. Она знала: ей все равно не удовлетворить мои требования. Тогда зачем пытаться?
Я уже говорил, что Мура обманывала меня, но она, по крайней мере, никогда не уверяла, будто ничего от меня не утаивает. Она никогда не делала вид, будто все мне отдает и вся мне открыта. Но в моем понимании, раз мы были любовниками, это предполагало, так сказать, неприкрашенную правду и самоотдачу. Вот самое большее, в чем я могу ее обвинить.
После московского кризиса в наших отношениях мы бродили по Эстонии, Франции, Англии, по лесам, и рощам, и полям, и огромным паркам и вздорили, и сражались друг с другом, уже не те беспечные любовники, какими были прежде, когда с наслаждением разбирались в наших чувствах и придумывали, что бы такое приятное друг другу сказать. Нам изменило прежнее очаровательное лукавство, откровенное, волнующее, искреннее плутовство, грубоватая игривость любовной близости. Наши привязанность и жалость, может быть, стали глубже, как, наверно, и наша готовность помочь, и взаимная терпимость. Но узнать друг друга куда основательней, чем прежде, благодаря обвинениям, обидам, ссорам и разочарованиям вовсе не значило достичь единства во взгляде на жизнь. Напротив, это помогло обнажить наши колоссальные расхождения и, не уменьшив их, лишь чуть-чуть друг друга утешить.
Со временем споров стало меньше. Мы сумели этого достичь. Все, что только можно, было уже сказано, и много раз. Я наконец-то согласился с Мурой, что жениться нам ни в коем случае не следует, что мы видимся ровно столько, сколько нам на благо, и что наши отношения не должны нам мешать отдаляться друг от друга. Кто знает, насколько мы отдалимся к концу жизни. Я не рассчитываю на Муру, и с ее стороны было бы опрометчиво рассчитывать на меня. И однако — при всей необъяснимости этого — мы до сих пор принадлежим друг другу (лето 1935 г.).
(Кстати, в очень хорошем рассказе Ребекки «Пожизненное заключение» из книги «Грубый голос» идет речь примерно о такой близости.)
Эти колебания между притяжением и отталкиванием лишают меня надежды на пригодный для работы общий дом, но вовсе не лишают желания иметь такой дом. Я все еще мечтаю жить вместе с женой, со своей женой, в собственном доме с садом. Я все еще хочу этого; это неразумно, но я хочу именно этого; и понимаю, что никогда этому не бывать. Я устал от своей квартиры и от вторжений Муриного ключа в средоточие моей жизни.
Я не хочу бывать на людях с женщиной, присутствие которой требует объяснений и которая не желает или не может колесить со мной по свету.
Я хотел, чтобы моя жена была одной со мной веры, то есть чтобы в душе она была фанатической
поборницей того, быть может, недостижимого мироустройства, которому служу я, и не хочу, чтобы наши вожделенья и развлеченья шли вразрез с продуманной целью моей жизни. Я хотел, чтобы, когда я поглощен своими мыслями, женщина относилась ко мне терпеливо и снисходительно. Я хотел, чтобы у нее было свое занятие, причем такое, которое я мог бы уважать, и тогда у меня достало бы для нее терпения. У нас с ней был бы дом и сад, и мы бы вместе ели, и забавлялись, и в полном согласии вместе работали, а когда нам требовались бы перемены или новые стимулы, мы вместе отправлялись бы путешествовать, или уезжали в Лондон и навещали наших многочисленных друзей, которые куда подлинней, объемней, занимательней, куда больше насыщают, когда смотришь на них не один, но через конвергентные линзы совместного видения. Я хотел постоянно ощущать присутствие моей милой у себя в доме, слышать, как сверху доносится любимый голос, или выглянуть из окна и увидеть, что моя милая идет по саду мне навстречу.Но Мура никогда не пойдет мне навстречу по этому саду — из-за ее неизлечимого пристрастия к скитаньям не будет этого сада, нашего сада вокруг нашего с ней дома. Я хочу, чтобы в саду моих желаний мой Призрак Возлюбленной воплотился наконец в Идеальную Возлюбленную; и теперь мне совершенно ясно, что это не Мура, а Джейн плюс Мура плюс игра воображения — существо, сотворенное из умершей женщины, возвышающего меня самообмана и последних, исчезающих следов иллюзорной надежды. Нет у меня ни права, ни основания хотеть этого, но это обычная мечта нормального деятельного мужчины, у которого есть еще над чем поработать.
Природа не позаботилась о каком-нибудь утешении для своих созданий — после того как они послужили ее неясным целям. Нет в жизни человека последнего этапа, отмеченного истинным счастьем. Если мы в нем нуждаемся, мы должны сотворить его сами. Я все еще готов лелеять эту иллюзорную надежду. Я вовсе не похоронил свои надежды у ног Муры. Но вряд ли для меня теперь найдется какая-нибудь другая женщина. Дружба, быть может, еще и улыбнется мне, и мимолетная бодрящая близость, но завладеть кем-нибудь нечего и мечтать. Я вышел из игры. Слишком я любил Муру и не могу опять взяться за создание нового полнокровного союза. По крайней мере, так я чувствую сейчас.
Мне, безусловно, еще предстоит справиться с этим последним этапом жизни. Может статься, это будет совершенно особый этап, и, возможно, я несправедлив к Природе, когда в приступе уныния говорю, что после окончания любовного цикла она не находит для нас биологического применения. Я чувствую, работа, которой я сейчас занят, стоит потраченного на нее времени (август 1935 г.).
Этот «Постскриптум к „Опыту автобиографии“» все больше и больше становится личным дневником. Из уже написанного я мало что стану менять, и многие из суждений, что я полагаю сейчас безусловными, могут оказаться весьма предварительными еще до того, как будут закончены последние страницы.
10. Возраст берет свое: мысли о самоубийстве
В общем и целом я обычно все еще отнюдь не несчастлив. Если я не бываю теперь безоблачно счастлив, я, во всяком случае, могу развить бурную деятельность и ненадолго разогнать сгущающиеся тени одиночества и безнадежности. Я подготовил для себя довольно работы, чтобы в любое время дня и ночи не дать воли отчаянию и избежать отчаянного исхода. Я встаю, надеваю теплую пижаму, халат и берусь за перо. Однако я не застрахован от острых приступов отчаяния. Они бывают когда угодно, в дневные часы или среди ночи. Случается, я слишком утомлен и не могу ни работать, ни спать, тогда мне больше нечем восстановить силы. Я тупо смотрю в лицо действительности. Я не чувствую необходимости действовать. Тогда меня охватывает неразумный страх за наш мир и я безмерно разочарован всем на свете.
Должно быть, такие полосы отчасти вызваны физическим нездоровьем; это одно из проявлений диабета; но так или иначе с ними надо справляться. Когда они наступают, они выражаются в подавленном душевном состоянии, и надо бороться до тех пор, пока им не придет конец. Мой Призрак Возлюбленной опять исчез, и нет у меня никого, к кому я мог бы пойти, уверенный, что обрету утешение, и убежище, и поддержку, которых жаждет измученное сердце. В минуты, когда я всего менее защищен, я вполне сознательно помышляю о самоуничтожении, либо в открытую, путем самоубийства, — и это будет откровенное признание, что жизнь оказалась мне не по силам, что она недостаточно хороша и что я побежден, что и я, и моя вселенная оказались несостоятельны; либо втайне — можно пустить на самотек свою болезнь, начать потакать себе, и тогда, поболев несколько месяцев, можно умереть от диабета, а то и еще проще, быть может, от спровоцированной пневмонии. В моем случае этот последний выход был бы сродни тому, какой так часто избирают, спасаясь пьянством от напряжения жизни.