Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыт автобиографии
Шрифт:

Дефекты в строении мозга влияют на мораль не меньше, чем на интеллект. И то и другое происходит одинаковым образом. Если ассоциации нарушены и восстановить память не удается, то нарушаются и связи, ответственные за выбор мотива того или иного нашего поступка. Промашки в сложении и вычитании и в оценке наших действий — это, по сути дела, одно и то же. В своих делах и восприятии происходящего я общее вижу лучше, чем частное. Чем дальше я отхожу от событий, тем яснее мне становится мое поведение в целом. С опытом я все больше прихожу в ужас оттого, как жестоки мы к себе и другим за эти наши ошибки.

Отношения наши с другими людьми тем многообразнее и запутаннее, чем эти люди нам ближе и чем большую роль играют они в нашей жизни. И хотя мы способны раскладывать по полочкам своих случайных знакомых и соответственно определять свои отношения с ними, нам куда труднее объяснить какие-то проявления своего характера, когда речь идет об общении с близкими; так, во всяком случае, обстоит дело со мною; это то же самое, что и моя неспособность запоминать имена и цифры. Я могу не любить кого-то или, напротив, испытывать к нему особую привязанность, но этот человек так же может выпасть у меня из памяти, как его имя или название дома, где он живет; нечто

подобное со мной и случилось в Вене. У меня могут быть определенные обязательства, но и о них я тоже способен забыть. У меня в голове порою всплывают те или иные факты, четко очерченные и в должной последовательности и все же лишенные той эмоциональной окраски, которой некогда обладали. Но затем, день или два спустя, они ко мне возвращаются во всей полноте.

С каждым, я думаю, такое случается, но со мной это происходит постоянно.

С другой стороны, хотя мозг мой устроен так, что логические связи у меня временами оказываются нарушенными, хотя моя мысль движется скачками и из памяти стираются те или иные жизненно важные ассоциации, я не нахожу в себе ни малейших следов того, что именуется раздвоением личности, иными словами, подмены одного психологического типа другим. Классическое определение раздвоения личности, которое мы находим у психологов, подразумевает полное разделение импульсов и воспоминаний в пределах одной противоречивой и зачастую враждующей сама с собой индивидуальности. Когда действует одна система понятий, другая почти не проявляется, и наоборот. Раз или два мне встречались такие люди, и я даже жил с ними бок о бок. Чаще это, по-моему, свойственно женщинам, чем мужчинам. Мне приходилось наблюдать подобную смену фаз, и я не нахожу ее в себе. Что-то во мне пропадает, но не замещается противоположным. Голова у меня бывает ясной или же, наоборот, тупой и невосприимчивой, а то и совсем одурманенной сном или апатией, лихорадкой или спиртным и подчиненной одним лишь сексуальным импульсам, которые пробуждает в нас кровоток, или, напротив, полной энергии и жажды деятельности, но при всем том я чувствую себя всегда одной и той же личностью. Мне кажется, я в этом не ошибаюсь. Мозг мой последователен. Какая она ни есть, голова моя одна и та же. Это вроде централизованного государства с единой столицей, хотя порой правительство может оказаться слабым, нерадивым, беспечным.

И вот что еще насчет моей головы: она — как бы это лучше сказать — нуждается в постоянном понукании. Думаю, причина тут не в моей забывчивости и непоследовательности или плохом кровообращении, а скорее в какой-то недостаточной стимулированности. Воспринимаю мир я не так ярко и живо, как большинство моих знакомых, и редко загораюсь от этого зрелища. Во всем, что я делаю, есть какая-то рассеянность — словно бы некий бесцветный пигмент был подмешан в мою кровь. Я редко когда оживляюсь, я человек по природе немного вялый, недостаточно преданный делу, интересы мои неустойчивы, я склонен к праздности и апатии. Когда я пытаюсь переломить в себе это, то действую с каким-то надрывом, а людям поведение мое кажется ненатуральным, словно я хочу обмануть их или обольстить. Вы увидите все это, когда я буду рассказывать о том, как провалился в торговле, и о своих отношениях с близкими и друзьями. Но вы обнаружите, что часто кое о чем я рассказываю довольно уклончиво или же вовсе умалчиваю.

Однако природа умеет обратить нам на пользу даже наши слабости, и смею предположить, что именно этот мой недостаток и помог моему успеху. Я не умел сосредоточиться на чем-то конкретном и уйти от главного в детали. Журналисты думают, что я — человек неисчерпаемой энергии и целеустремленности. Ничего подобного. К сожалению, мне приходится признаться в совершенном своем безразличии к большинству окружающих людей и вещей. Множество книг и статей, мною написанных, свидетельствуют не о моей энергии, а всего лишь об усидчивости. Люди с избытком энергии и целеустремленности становятся Муссолини, Гитлерами, Сталиными, Гладстонами{9}, Бивербруками{10}, Нортклифами{11}, Наполеонами. В поступках их будет разбираться не одно поколение. То, что останется после меня, в подобном прояснении не нуждается. Врожденная лень избавила меня от излишней оригинальности, и мои произведения останутся жить, пока не пропадет в них потребность. А теперь, когда у вас сложилось представление о достоинствах и недостатках моего серого вещества — той насыщенной фосфором плотной соединительной ткани, которая, можно сказать, предстает перед вами в качестве главного героя моей повести, — и я дал вам понять, от какой индивидуальности поступают к нему необходимые импульсы, я попытаюсь рассказать, какую картину мира нарисовал этот аппарат восприятия, какие впечатления и реакции он во мне породил, что ему удалось сделать со мной, что не удалось и как это сказалось на моей жизни.

Глава II

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

1. Хай-стрит, Бромли, Кент

Сознание пробудилось во мне, начав впитывать окружающий мир в бедном и ветхом домишке, расположенном в Бромли, графство Кент, — маленьком городке, превратившемся с той поры в одну из окраин Лондона. Мое представление о себе складывалось из таких неприметных штрихов, а каждое новое ощущение так полно сливалось с предыдущими, что трудно сказать, когда и что ко мне пришло. Первые мои впечатления достаточно беспорядочны и разбросаны по времени. Поэтому лучше просто-напросто вспомнить, в каких условиях я получал свои первые жизненные уроки. Условия эти кажутся сейчас совершенно ужасными, но тогда представлялись мне единственно возможными. Я был рыхлым белокурым ребенком со вздернутым носом и по-детски пухлой верхней губой, волосы у меня были кудрявые и длинные, локоны мои состригли лишь по моей настойчивой просьбе. Первые фотографии запечатлели меня хмурым существом в белых носочках, с голыми руками и ногами, в юбочке с тесемками и лямками на плечах. Видно, это был мой парадный костюм. Повседневное платье всплывает в моей памяти лишь со времени, когда я уже изрядно подрос. Припоминается холщовый детский фартук; такие фартуки и сейчас носят мальчики во Франции, только мой был не черный, а коричневый.

Дом, по ничем не покрытым ступенькам лестниц которого с топотом и криками (семейное предание гласит, что

в эти годы я горланил с утра до вечера) я носился, изучая окружающую действительность, заслуживает описания по причинам не только биографическим, но и социологическим. Он стоял в ряду других кое-как построенных домов в начале Хай-стрит. На первом этаже находилась лавка с витриной, заставленной фаянсовой и фарфоровой посудой, стаканами, рюмками, бокалами; здесь же примостились крикетные биты, мячи, стойки и сетки для крикетных ворот и все такое прочее. За лавкой находилась крошечная гостиная с камином; свет туда проникал через отделявшую ее от лавки стеклянную дверь и окно, выходившее на задний двор. Опасная для жизни узенькая лестница в два марша вела в подвальную кухню с забранным решеткой оконцем на уровне тротуара; здесь же находилась посудомойня с кирпичными стенами, а поскольку дом стоял на спуске к реке, двор оказывался на уровне подвала. В посудомойне находились небольшой камин, медный бак для кипячения, шкаф для съестных припасов, противни, бочоночек с пивом, каменная раковина с насосом, качавшим воду из колодца, и угольный ящик — наше единственное хранилище для угля. Этот «угольный подвал» вмещал около тонны топлива, и, когда его наполняли, уголь в мешках таскали вниз по лестнице через лавку и гостиную, причем угольщики не скрывали своей досады на такое неудобство, в подтверждение чего сыпали угольную крошку вдоль всего пути.

В квадратном дворе, примерно тридцати футов на сорок, возвышалось кирпичное сооружение, именуемое «клозет», с вырытой в земле выгребной ямой, а приблизительно в тридцати футах от нее находился колодец с насосом; над клозетом помещалась бочка для собирания дождевой воды. За клозетом находилась огромная и всегда открытая кирпичная помойка; в те нечастые дни, когда ее вычищали, содержимое выносили прямо через лавку. В помойку сваливали золу из камина, но ребенок мог там сыскать и нечто более интересное: яичную скорлупу, полезные коробки и жестяные банки. Из золы же можно было строить искусственные горы. Стена отделяла нас от обширного двора мистера Ковела, мясника; в его сараи загоняли свиней, овец и рогатый скот, и все они грустно мычали по ночам в ожидании своего смертного часа. Некоторые не желали идти под нож, и с ними обращались соответственно; словом, двор мистера Ковела представлял собой скотобойню в миниатюре. За его домом располагалась местная церковь, старинное кладбище с тогда еще не засохшими деревьями, запущенными могилами и покосившимися надгробиями; там была похоронена моя старшая сестра.

Наш двор был замощен только наполовину, его пересекала цементная сточная канава. По ней текли мыльная пена и кухонные обмывки, которым предстояло смешаться с более существенными отходами клозета и колодезной водой, которую насос качал в кухню. Посудомойню отделял от соседской стены узкий мощеный проход, где мой отец держал кувшины, миски, банки для варенья и тому подобные изделия из красной глины, которыми изобилует всякая посудная лавка.

Другого места для прогулок поблизости не было, так что я провел немало времени в своем дворе и изучил его досконально. Тесноту его еще более подчеркивала застроенность соседних дворов. Справа от нас находился дом мистера Манди, галантерейщика, который соорудил у себя теплицу, где выращивал грибы. Его сыновья собирали для него со всей улицы конский навоз и отвозили его в маленькой деревянной тележке, а на другой стороне портной мистер Купер построил мастерскую, где работали два или три его подмастерья. Моя мать вечно стеснялась, подозревая, что те могут видеть, как у нас выносят горшки, а ее домочадцы направляются в клозет. В незамощенной части двора отец разбил маленькую клумбу и посадил там куст вейгелы. Она цвела неохотно, как и все остальное. Но прошло уже шестьдесят лет, а я по-прежнему помню, что это был единственный клочок вскопанной земли, привлекавший неотступное внимание котов мистера Манди, мистера Купера и нашей собственной живности. Однако мой отец был упорным садовником и ухитрился не только посадить за домом, у стены, виноград, но и заставил его разрастись. Когда мне было десять лет, потянувшись за недоступным виноградным усом, который он хотел обрезать, отец упал со сложного сооружения, составленного из принесенной с кухни стремянки, стола и коротенькой лестницы, и это кончилось сложным переломом ноги. Но об этом важном событии я расскажу позже.

Я так подробно описываю свой двор потому, что он составлял в те дни заметную часть мира, в котором я обитал. К этому можно еще добавить кухню и посудомойню. Мы были слишком бедны, чтобы завести прислугу, а у моей матери сил не хватало, чтобы топить еще и в верхних комнатах (не говоря уже о стоимости угля). На втором этаже, куда вела такая же опасная лестница (я видел, как мучился и злился отец, пытаясь втащить наверх маленький диванчик), была выходившая во двор спальня матери, а напротив — спальня отца. Они спали порознь, что, я думаю, было для них способом контроля за рождаемостью. А еще выше располагалась комната для нас, троих детей; над ней был чердак, заставленный пыльной посудой. Посуда валялась по всему дому, в каждом его уголке; горшки и миски вторглись в кухню, обжились под кухонным столом и гладильной доской; биты и стойки для крикетных ворот прокрались в гостиную. Вся обстановка в доме была подержанная, приобретенная на распродажах; общедоступные мебельные магазины появились только в середине прошлого века; в наших же комнатах аристократический, правда изрядно исцарапанный, книжный шкаф с презрением поглядывал на диван, принадлежавший некогда домоправительнице, а в гостиной стоял кокетливый маленький шифоньер; стулья были основательные, неприветливые, деревянные кровати с плоскими матрасами были застланы серыми простынями — на стирке приходилось экономить, — и не было ни клочка ковра или клеенки, которые не прожили бы долгой жизни до того, как попасть в наш дом. Все было обшарпано, потерто, утратило естественный цвет. Зато масляных ламп у нас было в избытке, потому что они приходили к нам со склада, хотя и уходили обратно. Мой отец торговал среди прочего фитилями для ламп, маслом и керосином.

Жили мы, как уже было сказано, большей частью на первом этаже и в подвале, особенно зимой. Наверх мы поднимались только за тем, чтобы лечь в постель. Но к этому надо добавить еще одну деталь. В спальнях житья не было от клопов. Они гнездились в деревянных кроватях, а также между слоями обоев. Когда их давили, они мстили за себя отвратительным всепроникающим запахом. В моих ранних воспоминаниях этот аромат смешивается с запахом керосина, при помощи которого отец вел с ними нескончаемую войну. Каждая часть дома имела свой характерный запах.

Поделиться с друзьями: