Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыт автобиографии
Шрифт:

Меня согревали медовые голоса, которыми хор пел эти строки, и в моем воображении возникали река Иордан, Баалоф, Ермон и Кармель.

Вновь полки мидийские Топчут нашу землю. Сокруши их, Господи, Рабства не приемлю.

Но, во всяком случае, как свидетельствует сохранившееся у мисс Хили мое письмо, я понимал, что за место, хоть оно мне и не нравилось, приходилось держаться, так как денег, чтобы поискать себе что-нибудь получше, у меня не было. Мне ничего не оставалось, кроме как пробыть там, по крайней мере, еще год, чуть приодеться, подкопить деньжат, продолжать упорно писать и обдумывать способы бегства. Несколько недель подряд стояла очень хорошая погода, и я позволил всему идти своим чередом. Я без труда забыл свою романтическую привязанность к кузине, в чем сыграла свою роль ее неспособность поддерживать переписку. На какое-то время она вообще выпала у меня из

памяти. Я встретил дочь священника из соседнего прихода, Анни Мередит, учительницу колледжа, занятия в котором еще не возобновлялись, мы сразу понравились друг другу и быстро затеяли оживленный флирт. Я даже, как видно из моих писем не мисс Хили, а Дэвису, хвастался этим перед ним, рассказывая, что она весьма начитанна и что «мы проводим вечерние часы на берегах реки, где я болтаю всякие глупости, а она очень умно мне возражает». Если б летняя погода устоялась и ко мне постепенно вернулись здоровье и бодрость, я забросил бы свои бесплодные литературные опыты и примирился со своей ролью второсортного помощника учителя. А проснувшись в один прекрасный день, обнаружил бы, что мне уже тридцать и я все еще обитаю в школьном общежитии.

Но здесь мой ангел-хранитель с присущим ему чувством юмора вмешался в мою судьбу. Анни Мередит вернулась в свой колледж. Жизнь в Холте с этого момента сразу поскучнела, и пришлось открывать футбольный сезон. Играл я плохо, но очень старался; заморенный интеллектуал, делающий отчаянные попытки усовершенствоваться в играх на свежем воздухе, — отнюдь не самое привлекательное зрелище. На футбольном поле мне приходилось туго еще и потому, что деревенские парни, покрупнее меня, не выносили моего английского говора и предполагаемой учености. Один сухопарый малый однажды здорово мне отомстил. Упершись плечами мне в ребра, он приподнял меня, а потом с силой швырнул на землю.

Испачкав руки и колени, я все-таки встал и попытался опять включиться в игру. Но меня охватила слабость. Все сильнее болел бок. Храбрость меня покинула. Я не мог больше бегать. Я не мог больше бить по мячу. «Я иду домой», — сказал я, забыв об игре, и мрачно вернулся в комнату, сопровождаемый недоверчивыми насмешками.

Дома мне стало совсем плохо. Я улегся в постель. Затем мне захотелось помочиться и, взглянув в горшок, я обнаружил, что он полон крови. Никогда еще я так не пугался. Что делать? Я снова улегся в постель и стал ждать, когда кто-нибудь придет.

Мне в этот вечер никто не помог, а ночью я с трудом, чуть ли не на четвереньках, рыскал по комнате в поисках воды. На другой день привезли доктора из Рексхема. Доктор обнаружил, что мне отбили левую почку.

Он был хорошим врачом, но в одном пункте ошибся, что невероятно укрепило мой престиж в Холте. Я чувствовал недомогание, меня сильно ушибли, но я отнюдь не испытывал острой боли. Он же заявил, что я ужасно мучаюсь и это надолго. Я не стал с ним спорить. В конце концов, ему решать, он специалист, а я же всего лишь профан. И поскольку это производило должное впечатление на мистера и миссис Джонс, со мной стали обращаться куда заботливее и с большим сочувствием. Я продолжал разыгрывать роль вождя краснокожих, способного выносить адские муки. Я показывал всей школе поучительный и ничего мне не стоивший пример способности, стиснув зубы, героически все стерпеть. Сколько мог, я пролежал в постели в своей унылой комнате, раздумывая о том, что меня ждет. В постели я и отметил свое совершеннолетие. Я решил, что мне надо держаться Холта. Денег у меня не было, идти было некуда. Отец как раз продавал свою бромлейскую лавку. А обитателям Ап-парка порядком надоела семья миссис Уэллс.

Время от времени мистер Джонс заходил взглянуть на меня, а я глядел на него со спокойствием, которое приходит к человеку, не имеющему другого выхода. Поначалу, опасаясь, что я могу помереть, и под впечатлением моего самообладания он все рвался что-нибудь для меня сделать. «Не принести ли мне какие-нибудь книги?» Он как раз ехал в Рексхем. Я сказал, что никогда не читал «Ярмарку тщеславия»{122}, а другого случая у меня, кажется, не будет. «Но зачем читать такое в вашем состоянии! — возмутился Джонс. — Чего стоит одно название! Это, наверно, очень плохая книга!»

Так я ее и не получил.

Через несколько дней он уже не был столь внимателен. Я поголадывал. Врач сказал, что мне надо еще полежать, оставаться в тепле и хорошо питаться. Джонс зашел ко мне и предложил мне вернуться домой и пожить у друзей, без жалованья, разумеется. Я объяснил, что собираюсь скоро встать и вернуться к своим обязанностям. Начинало холодать, а Джонс и не думал затопить до первого октября, так что я с болью в онемевшем боку пошел работать в классы с каменным полом. У меня начался кашель, становившийся день ото дня сильнее. Тогда я и открыл, что легкие у меня — не лучше почек, и платок, в который я кашлял, весь замаран кровью. Рексхемский доктор, который зашел проведать меня, сказал, что у меня туберкулез. Но туберкулез туберкулезом, а я все-таки решил продержаться еще полгода и вытянуть у Джонса свои двадцать фунтов. Я испытывал от этого тайное удовольствие.

2. Кровь в мокроте (1887 г.)

Тогда мы не слишком много знали о туберкулезе. Называли его чахоткой. Не догадывались, что болезнь заразна, а поскольку на нижнюю половину тела симптомы болезни никак не распространялись, ее считали подходящим сюжетом для сентиментальных

романов. Вызывавший всеобщую симпатию чахоточный или чахоточная, с его (или ее) блестящими глазами, щеками, горевшими лихорадочным румянцем и возбудимостью, предвещавшей скорый конец, давали возможность безграничного самоотвержения в ответ на их, порою деспотические, требования и сочувствие со стороны тех, кто жил нормальной жизнью, поскольку болезнь эта тогда являлась неизлечимой. Так что даже ожидание скорой смерти таило в себе нечто утешительное.

В какой-то мере я и повел себя, как от меня ожидали. По мере своих сил и возможностей я изображал из себя интересного чахоточного больного, но в моей душе и теле зрели силы, сопротивлявшиеся растекавшейся по телу болезни; я еще многого ждал от жизни. Не знаю, в какой мере мой случай подтверждает нынешние представления медиков, но по тем временам он просто их перечеркивал; речь ведь идет о восьмидесятых годах. Микробы туберкулеза тогда еще не были обнаружены, но, во всяком случае, в моих легких шел некий процесс, разрушавший ткани и сосуды. Продолжалось это, по крайней мере, пять лет, достигло в какой-то момент своего апогея, а потом подошло к концу и тем завершилось, оставив меня с больными легкими. Напавшая на меня болезнь встретила сопротивление, и в конце концов я победил. В моем случае, как и во многих других, действовало не выявленное до конца сложное сплетение обстоятельств, помогающих или мешающих возможностям организма. Моя поврежденная почка замедляла процесс выздоровления, растянувшийся на многие годы. Впоследствии, начиная с момента, когда я был приговорен к смерти рексхемским врачом, обнаружившим у меня туберкулез, я выслушал еще множество сбивавших с толку диагнозов, каждый из которых то возвращал меня к жизни, то лишал малейшей надежды, но все же мне удалось осуществить мои жизненные планы, и, значит, всякий из диагнозов оказывался неправдой. Уже в 1900 году, когда я строил дом в Сандгейте, намеренно обратив его на солнечную сторону, я расположил спальни, гостиные, лоджии и кабинет на одном этаже, поскольку предполагал, что буду сидеть в инвалидном кресле и только так передвигаться из комнаты в комнату. А тем временем мое природное здоровье восстанавливалось, стараясь вернуть меня к нормальной жизни.

Не одна только моя плоть противилась мысли о том, что я слишком хрупок и утончен для этого мира, но и разумом я не мог примириться с подобным обо мне представлением. Признаюсь, минутами я начинал жалеть себя до слез, но это было нечасто. Всем своим существом я восставал против мысли о смерти; я не способен был ее принять. Не могу сказать, что я приходил в отчаянье от сознания, что мне не дано прославиться и я не успею увидеть мир. Куда больше, до глубины души, меня огорчало, что силой обстоятельств я умру девственником. Я весь был во власти сексуальных желаний. Во мне накапливалось раздражение против моей кузины Изабеллы, которая не испытывала ко мне телесного влечения. Впору было выйти из дома и начать преследовать незнакомых женщин. Я упрекал себя за чрезмерную скромность по отношению к уличным женщинам в студенческие дни. Я не извиняю себя за такие настроения, но болезнь и боязнь приближающейся смерти разбередили мое воображение. Боязнь быть обманутым в своих ожиданиях не отступала от меня и потом, окрасив всю мою дальнейшую половую жизнь, спустя долгое время после того, как страх смерти меня оставил. В своем воображении я преувеличивал радость, которая ждет меня в объятиях женщины, и в конце концов возжелал ее до безумия.

Во мне жило к тому же и смутное подобие клаустрофобии, когда меня охватывала боязнь совершенно исчезнуть; это чувство было очень сильным, и, хотя умом я и не верил в бессмертие, я просто не мог представить, что меня больше не будет. Я знал, что навсегда стану холодным и меня заколотят в гроб, но сторонился подобной мысли. По ночам меня ужасало приближение этого часа.

Ни в чем, я думаю, зрелый ум так не отличается от юношеского, как в этом присущем юности страхе смерти. Мне кажется, что молодой человек просто не способен проникнуться идеей конечности существования, хотя печалиться по этому поводу, сокрушаясь о финальном поражении, он может очень остро. Но, по мере того как цели осуществляются, смерть теряет свое жало. Во всяком случае, за последние четверть века мысль о моем уходе из жизни не так уж меня мучает. Я понимаю, что смерть не имеет Прямого ко мне отношения. Надо только завершить какие-то свои дела, если же смерть придет раньше, мне этого не узнать. Возможно, не у всех людей пожилого возраста это так. Весной, разговаривая в Вене с Зигмундом Фрейдом, я выяснил, что он думает о смерти иначе, чем я. Он старше меня, и здоровье у него никуда, но он необыкновенно привязан к жизни и, не в пример мне, думает о своем учении и заботится о своей репутации совсем по-юношески. Но, может быть, он просто вызывал меня на откровенность.

Впрочем, помимо страха смерти как такового, разочарования и ощущения безысходности, которые временами так отягощали мое воображение в период болезни, меня осаждали и меньшие страхи, которые не уходят из памяти и каждый раз, когда у меня начинался особенно сильный приступ кашля, я пугался, что вот сейчас во рту появится вкус крови. И я помню, словно это было вчера, как сочится тоненькая струйка, предвещая большое кровохарканье. Началось или еще нет? Сильное или не очень? Я всякий раз мучился вопросом, как долго кровохарканье продлится, обильным ли будет и чем все окончится. А когда лежишь потом совершенно измученный, боясь даже лишний раз вздохнуть, все не веришь, что приступ прошел.

Поделиться с друзьями: