Орфей
Шрифт:
— Когда вы впервые попали в поле зрения, это было в большой степени случайно. Девяностый год, последнее — Девятое, что ли? — Всесоюзное совещание молодых писателей. Тогда это так называлось. Проводилось силами покойного комсомола. Помните?
Я помнил.
— Помимо всего прочего, на таких мероприятиях проводились всевозможные анкетирования. Социология. Идеология, конечно. Не вульгарное выявление диссидентства, на то стукачей хватало, но необходимо же властям предержащим знать, чем дышит племя младое, незнакомое. В массе. Были листы и от особой лаборатории, тщательно завуалированные, разумеется. Надо сказать, что ваши ответы прошли для специалистов совершенно незамечено…
— По-моему, это все проводилось анонимно. Если я верно помню.
— Не будьте хоть теперь-то наивным. Слушайте
Я подавленно молчал в темноте.
— Процент «угадывания» — десять и семьдесят пять! Какие там телепатия, ясновидение, прочее.
Детские игры на травке. В хрестоматийном американском примере с «Наутилусом» и лейтенантом Джонсом — его настоящее имя и звание майор Джеральд Упсом, между прочим, — коэффициент семь и пятнадцать, то есть семьдесят один и пять десятых процента совпадений между загаданной на берегу и выбранной «Джонсом» на борту подводной лодки карточкой по Райновской системе, было признано неопровержимым подтверждением существования телепатии. Но с вами-то все по-другому! Более того, я убежден, что у вас — вообще десятка, а погрешность идет только за счет информационных потерь того вашего периода, когда вы еще не были привлечены и не был налажен строгий контроль за всем, что вы делаете. Десятка. Идеальное, невозможное, не имеющее право быть десять из десяти. Или сто из ста…
— Или тысяча из тысячи, — буркнул я. Эх, если б это было так! Но Кролику я об этом не скажу.
— Или тысяча из тысячи. Разве эксперименты, в которых вы участвовали, вас не… кгхм. Извините.
— Вот именно. — У меня похолодели кончики пальцев, но я справился. — Я не экстрасенс.
— Вы не экстрасенс. Или как еще называют: сенситив.
— Я никогда не предсказывал землетрясений, наводнений, чернобылей, челленджеров, и че… черт знает чего еще.
— Это делали другие, много кто, — согласился он. — По следам великих трагедий вообще всегда выясняется, что их только ленивый не предсказывал. Речь не о том, вы ж знаете.
Я знал.
— Я предельно откровенен, так как убежден, что на данном этапе хотя бы мы — союзники. То есть я-то убежден, что мы союзники вообще, но, что бы я ни говорил сейчас, вы все равно в это не поверите. Не поверите же?
— Не поверю.
— Черт с вами, не верьте пока. Так хоть на время примите, что я вам не враг и пришел я к вам тоже не от хорошей жизни. Игорь, вы по-прежнему не согласны рассмотреть меня как частное лицо? — вдруг спросил он.
Я повернулся на бок, кровать скрипнула, вздохнула пружинами. Из нее — я знал — просыпалась очередная горсть мусора. Когда-нибудь она рассыплется вся.
— Как вас ни рассматривай, а вам всем от меня что-то надо.
— Да, надо. Вы должны начать работать. Неважно, находясь где. Здесь… или в любом ином месте, как хотите. Условия будут созданы. Для издания в том числе. Да вы сами знаете.
Ну вот и все. Слова сказаны.
Вот зачем он приехал. Кролик. Любые условия и великолепные возможности. Только пиши. Что хочешь. На что прежде не хватало времени, денег для пропитания, веры в перспективу издаться. Еще чего-нибудь. Кто из людей моей профессии не отдал бы за это руку, лишь бы работать другой?Однако писать «что хочешь» они мне теперь не дадут, даже если бы я сам захотел. Со мной станут обращаться как с дейтерием, близким к критической массе. Он же соображал, «чем рискует», когда шел сюда, мой храбрый Кролик… Вот черт, он действительно должен быть уверен, что рискует смертельно, если не хуже. А держится молодцом.
— Я, наверное, должен вас поблагодарить, что вы полагаетесь на мою порядочность. По отношению к вам лично в смысле безопасности.
— Я надеялся на это.
— Вы можете не беспокоиться, я действительно больше не напишу ни строчки, ни полслова.
Молчание, в котором мне что-то чудится. Не пойму что.
— Обязуюсь также не насылать на род людской чумы, мора, пепси вместо воды в водопроводные трубы, космических и иных катаклизмов.
— Я полагал, что если бы захотели, вы давно сделали бы это. И если бы могли.
Не пойму, улыбается он там, что ли?
— Откуда вам знать границы моих возможностей?
— Да их никто и не знает, помилуйте, Игорь Николаевич. В предыдущих опытах, по-моему, только-только на них начали выходить…
Снова неловкое молчание, но Кролик его преодолевает:
— Вам предлагается точка зрения. Относиться к своему… скажем так, «дару», хотя явление гораздо шире, не как к какому-то кресту, а как к инструменту, которым стоит научиться пользоваться, только и всего. Что же, сбежали вы сюда, видите, и что? От себя самого-то, а?.. Предлагается вам наилучший выход. Имеется ведь не только эта точка зрения, которую я предлагаю, — имеются разные. В том числе и относительно вас лично…
Да, несмотря на ставший каким-то казенным голос, полная ясность и откровенность. А может, окончательные условия так и надо ставить, казенно и скучно. Тут остаться мне не позволят, значит, надо соглашаться. Пока еще просят добром. Он вообще неоправданно гуманен, Кролик. Зато больше ничего про меня не знает. Он приехал ко мне прежнему, а я уже другой. Не знает про Дом. Не знает, отчего мне так бросилась в глаза его красно-черная сумка. Про нее, между нами, я тоже только смутно могу предположить.
— Боль проходит, — вдруг сказал Кролик очень проникновенно из своего угла комнаты. — Боль проходит, Игорь, и это самое лучшее, что в ней есть. Да в ней больше ничего хорошего и нет, поверьте мне, я знаю. Я — знаю.
Ух, как я его возненавидел за эти слова! Хитрый, вкрадчивый Кролик! Но я ничего не ответил ему, потому что мне нечего было возразить: боль действительно проходит.
Собственно, она уже прошла.
И я уснул тогда, что само по себе очень странно после столь серьезного разговора. Сон, приснившийся мне, был лишь первым в череде этих удивительных снов, сквозь которые меня будто протаскивала мягкая, но настойчивая рука. Она будоражила воспоминания, о которых я хотел бы забыть сам, и поднимала те, что ушли сами собою, а иногда даже открывала мне то, о чем, как я полагал, и знать не знаю. Но это все было во мне. Извне не привнеслось ничего.
Впрочем, довольно скоро мне было разъяснено, с какой целью это делалось. Цель была — заставить меня вспомнить о себе самом, но, разумеется, не все вообще, а лишь интересующую Перевозчика сторону моей жизни.
Да, ему еще отчего-то требовалось, чтобы, вспоминая, я сохранял позицию стороннего наблюдателя.
Он был атеистом по стечению обстоятельств. Так уж они складывались.
Родиться ему довелось среди людей, чьи два, а то и три поколения были заняты либо тяготами, вытекавшими из прошлой жизни, либо борьбой за жизнь лучшую, но никак не жизнью как таковой. Люди эти, ближние и дальние, среди которых он рос, переходили из суток в сутки, из года в год, зачастую ощущая себя почти во всем счастливыми. Вычеркивали из памяти и книг прошлое, придумывали почти всамделишное будущее, пренебрегали настоящим, как безделицей неуловимого и ненужного в хозяйстве мига.