Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
— Пойди, Оринка, к ним, попроси: «Дя-аденька, достань воробушка!» — небось достанет… ежели не перепутает с вороной, они ведь по русски-то ни бельмеса, уж на что наши татары, и те язык «малам-мала» знают…
А вот Лильке литовцы, видать, понравились. Во всяком случае, один из них — Альгис, тот, что подмигнул Орине; по поводу Альгиса у матери с бабушкой возник горячечный спор.
— Совсем ты, Лиля, ума решилась — литовец, да еще и мальчишка совсем! — шипела Пелагея. — Гляди, что делаешь: ведь по следам этой курвы географички Тамарки Гороховой шагаешь, смотри, как бы тоже с работы не полететь!
— Не полечу… Какое их дело…
— Та с учеником связалась, и ты туда же!
— Ма-ма, он
— Двадцать пять! А самой-то уж тридцать! Да и наврал небось… Ох, смотри, ох, смотри! Будешь локти кусать — да поздно будет: принесешь в подоле, одна — безотцовщина, еще второго такого же родишь!
— Перестань! А сама-то, вспомни, как отец умер — уж к лету замуж засобиралась, и за кого — за Федьку Романова! Тебе-то не тридцать, а уж сорок с гаком тогда было, а он только из армии пришел… Еле с Люцией отговорили. Каждую ночь к Постолке бегала…
Пелагея Ефремовна, видать, никак не ожидавшая, что ее ткнут носом в давний грешок, хмыкнула и замолчала. После нашла оправдательный резон: дескать, Федька-то Романов — человек известный был, свой… А это что! И Федька-то любил ее, на коленках полз по пыли до самого фельдшерского пункту, так уж умолял, чтоб не бросала его… Из-за них же… Эх! Уехал потом в Город — да и пропал, спился, говорят, совсем… А литовец твой — вот поверь моему слову: только хвост покажет!
Когда литовские студенты убрались в свою Литву — Лилька пождала-пождала письма, да так и не дождалась. Пелагея Ефремовна ходила с победоносным видом — дескать, а я что говорила!
Сана же, влетев в печной банный зев, нашел поверх скопившейся золы, — пора было выносить ее на грядки, — черное, готовое рассыпаться пеплом, почти такое же невесомое, как сам Сана, кружево письма; уцелевший, траурно обожженный со всех сторон бумажный погорелец хранил одно-единственное русское слово — «люблю».
Глава седьмая
МЕЖ ВЕРЕТЕНОМ И ЗОЛОТОЙ МОНЕТКОЙ
Переломный срок приближался: Крошечке поздней осенью должно было исполниться семь — и Сана предпринял свои меры.
Веретено бабки Пелагеи, похожее на полосатую версту, долгими вечерами шамански кружившееся на бабушкином колене, изгрызла коза Фроська.
Сана убедил козу-дерезу, что нынче Пелагея прядет шерсть белую овечью (от молодых овечек — получалась нежная шерсть «поярок»), а завтра будет скручивать в нити сивую козью… а прежде подчистит ей шерстку стригальская машинка, и станет коза гладко выбритой, как щеки дяди Венки перед торжественным возвращением в Город. Сивая коза попыталась возразить: дескать, нет, мой подшерсток хозяйка только вычесывает, с ножницами или того пуще, с машинкой, ко мне не суется… Но Сана ткнул ее носом в растянутый во дворе на веревке оренбургский платок (Фроська тотчас учуяла козий дух, идущий от шали) и спросил:
— Как ты думаешь: хватит твоего подшерстка на подобную красу? А Пелагея Ефремовна думает связать не один такой плат…
Дереза заблеяла: ох, дескать, что за напасть на мои старые бока, куры ведь засмеют лысую козу!
— И не только куры, — подзуживал Сана, — Володька-пастух тоже… И коровы… И Нюрин козел — Васька…
Услыхав про Ваську, коза подскочила и опрокинула ведерко, куда со звуками молочной сонаты цвиркало молоко из длинных сосцов. Бабка Пелагея вмиг осерчала и, выругавшись, как следует пнула козу, а Сана, маячивший на плече бабушки, тем временем уговаривал:
— Фрося, а давай я тебе помогу… Так уж и быть: подскажу, что нужно делать…
По его наущенью коза-дереза тайком проникла в дом, схватила, точно собачка поноску, полосатое веретено, лежащее на сундуке, и — дёру. Вскоре в избе появилось новое веретено, но не успело оно сделать свое полосатое
дело, как Сана вновь натравил на него Фроську. Коза, как вроде знала, — пробиралась в дом тогда, когда все собирались в кухонном куте, так что застигнуть дерезу на месте преступления не представлялось возможным. Фроська, как собачонка, чуяла, где припрятано веретенышко, — прямиком неслась к тому месту, найдет веретено и изгрызет до того, что оно становится ни к чему не пригодным, разве что в печь его бросить, чтоб жарче горело.И вот когда Пелагея Ефремовна раздобыла очередное — надцатое веретенышко — Крошечке уж стукнуло семь! Детей, кроме Мили, на дне рождения не было, зато позвали Нюру Абросимову, которая подарила имениннице пастуший рожок сына. Среди подарков числились: шерстяные носки — от Пелагеи Ефремовны, «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях», подаренная тетей Люцией и дядей Венкой, от матери — огромная книжка про Незнайку, с рисунками на каждой странице, и сказки братьев Гримм на языке оригинала. Лилька тотчас принялась ей читать сказку про Гензеля и Гретель по-немецки, а после каждое предложение стал а переводить на русский, при этом она щелкала пальцами и то и дело в поисках запропастившегося слова лезла в словарь, от чего Крошечка смертельно заскучала.
День рождения девочки прошел вполне мирно, но на следующий день Сана, вздохнувший было с облегчением, осознал, что ведь теперь тревожиться ему придется круглый год: беда может случиться в любой из 364 дней… До тех пор, пока Орине не исполнится восемь!
…К лету Пелагея Ефремовна — временно, конечно — отступилась, перестала приносить в дом все новые и новые веретена, много у нее появилось других забот: с огородом, с пчелами, с бедокурной Фроськой, которая то и дело отбивалась от стада, и приходилось бегать, искать ее по лесам да по зеленым лужкам. Пригонит пастух Володька стадо: все буренушки, все козочки на месте — бегут к своим хозяйкам, трясут полным выменем, выхваляются, одной только Фроськи нет!
Бабка Пелагея, чертыхаясь, хватала внучек: дурочку Орину — за одну руку, плаксу и криксу Милю — за другую, и бродила в поисках проклятой козы-дерезы дотемна.
Сана, взлетев к сгущавшейся туче, обнаружил козу за Постолкой, в бескрайних полях молодого гороха: Фроська, объевшаяся запретной зелени, лежала в примятых кустах, опьяневшая, вальяжная, все-то ей сейчас было трын-трава… Хоть стреляй ее на месте! Как же навести бабушку, идущую с внучками в противоположную лесную сторону: к Казанкиной грани — на злополучную скотину?! Сана с лету ворвался в сознание Эмилии, дернул за одну ниточку, за другую — и вот уж Миля стала требовать, чтобы бабушка рассказала сказку про кота, петуха и лису, а то, дескать, не пойду дальше, прямо тут лягу на дороге — и все!
Пелагея Ефремовна не отшлепала капризу, как полагалось, потому как жалела «сироту» при живых воскресных родителях, и со вздохом принялась за сказку, а как дошла до «выгляни в окошко, дам тебе горошку…», так Миля запричитала, что она тоже хочет голошку-у… Орина высказалась в том же духе.
Бабка Пелагея сердито отвечала: горох, мол, в полях не наш — колхозный, по головке-де нас не погладят, ежели станем драть его, воровство это — а не что-нибудь… Вон в войну Анна Казанкина насыпала под веялкой зерна в фартук, унесла домой, так ее сослали куда Макар телят не гонял — к самому, слышь-ко, Людовитому океану! Трое мальчишек одне остались: Боря, Коля да Толя — Борьке-то уж двенадцть было, так взяли его в сучкорубы, братьев-то кормить ведь надо было, да и самому исти, так и жили до конца войны, не знай как выжили… Хорошо, хоть отец с фронта вернулся. Толя, младший-то Казанкин, Пекарем после стал, так наголодался в детстве — всю жизнь потом не мог надышаться хлебным духом… Пекарь наш — вот который утонул-то…