Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
— Не упадем, не упадем, не упадем! Ни за что не упадем!
Переднее колесо свернуло в сторону — к обрыву, по направлению к соснам, оставшимся после вырубки… Сана, с трудом проникнув в стальную суть двухколесного коня, направил его между близко стоящими смолистыми стволами, а внезапно налетевший порыв ветра отвел в сторону ветку, метившую распороть чье-нибудь лицо.
И они упали! Прибежал Егор Кузьмич Проценко, подбежала вдова Пекаря Нина Казанкина, колобком прикатилась беспрерывно охавшая бабка Романова, потом примчалась Пелагея Ефремовна с Милей, увязавшейся за ней: ни фельдшерица, ни Орина особо не пострадали. Деветьярова сидела на склоне, под сосной, растирала руки-ноги.
Пелагея осуждающе сказала:
— А еще медработник! — и с тем, зацепив внучек, удалилась.
Опять пришла на посиделки Нюра Абросимова, старухи основательно расположились у самовара,
— А почему ноги откажут? — поинтересовалась донельзя возбужденная случившимся с ней Крошечка, разрисованная зеленкой, как постолкинский луг.
— Полиомиелит у ей был! — Пелагея Ефремовна, игнорируя Орину, отправила ответ подруге. — Болезнь такая, Нюра… Нас-то пронесло как-то, а в Кечуре многих детей тогда парализовало. Ирка так-то здоровая, да вишь — нет-нет да что-то в ней нарушается… Ну знаешь ведь себя — не-ет, все судьбу испытывает…
Попутно обсудили болезнь лесничего Глухова и совместно решили, что уж это — не иначе — дело рук Пандоры! Пелагея вспомнила, что они полаялись надысь в магазине: Маршида Глухова с Пандорой Красновой. Тася отмерила лесничихе тюля на три окошка, и все — кончился он; а Пандора вроде бы перед Маршидой стояла — ну и началось!
— Конечно, Пандора не вынесла и выместила злобу на лесничем: наслала на него лихоманку, — закивала Нюра Абросимова. — Она это, больше некому!
— А почему не на саму Маршиду? — спохватилась тут Пелагея Ефремовна.
Нюра подумала и ответила:
— Куды ей справиться с татарчой… К Пандоре надо идти на поклон, чтоб болесть отстала от мужика. Так ведь не пойдет татарка — куды ей понять, откудова ветер дует!
Пелагея Ефремовна предложила радикальное средство: дескать, надо отдать Пандоре тюль — тогда лесничий выздоровеет. Нюра согласилась, только, дескать, зачем ей тюля на три окна, когда в ее «конторе» всего только одно окошко, да и то никогда не завешено: гляди — не хочу! Вон, Сажиха углядела же своего пьяницу мужика — Ваську, дружка-то Венкиного…
Зависла пауза; бабушка Пелагея, обмакнув в чай кусок сахару, поглядела на молчком сидящую Орину — которой не полагалось в присутствии взрослых разевать свой рот, — и, пригорюнившись, заговорила вдруг про ту, настоящую Орину-дурочку.
— Ведь прежде-то, до войны, она вовсе и не была дурочкой, — вспоминала Пелагея, — а была самой обычной девкой; а вот как проводила она своего жениха, Кольку Сажина — бедовой был парень! летную школу кончил, старший брат этого пьяницы Васьки, — на фронт, да как сгинул он там, без вести пропал, и не получила от него Оринушка ни единого письмеца и ни одной строчки, вот разум-то у ей набекрень и съехал. Хотя вроде с чего бы: у половины баб не то что женихи — мужья не воротились!
— Нового-то жениха у ей больше не получилось, — встряла тут Нюра, — а дело молодое, вот и…
— Да! Но! Погоди! — одернула ее Пелагея Ефремовна. — И вот, пока мать-то жива была, так кое-как хоть приглядывала за Ориной, а как померла, так всё! Вся в грязище извозится, али в постолкинском иле вываляется, так и ходит. А на голове корона картонная, которую она в школе у Снегурочки подтибрила на новогоднем утреннике, — так уж, видать, корона эта ей глянулась, — на которой по вате наклеены звезды из битых елочных игрушек. Так-то она никогда чужого не возьмет — а на корону, вишь, позарилась. И вот тоже навроде ребятёшек Пандориных — босиком до самого снегу ходила. И всем, слышь, «письма» Колины показывала… Наберет перьев куриных да гусиных, свяжет веревочкой, по одному выдергивает и «читает»… Вроде это Колька ей с фронта шлет. И так ведь все помнит: все честь по чести расскажет — это он из Сталинграда прислал, это с-под Курска, это из Будапешта, а это из самого Берлина! И в каждом письме: целую тебя, дорогая невеста Оринушка, жди, скоро вернусь. Вот она и ждет и перья-то собирает…
Суется ко всем, плачет, волосья на голове рвет: мол, немцы оборону нашу прорвали — и гусиное перышко в доказательство показывает. Али: дескать, наши форсировали Днепр, и Коля мой впереди всех. А то: наградили ведь Колю-то — пять танков
фашистских подбил, сам Жуков награду вручал, по плечу похлопал, молодец, говорит, Николай Сажин! Война-то давно уж закончилась, а он ей всё-о «пишет» оттуда. А ежели мужики спросят — находились ведь такие — дескать, ежели Колька из Берлина написал, дак ведь, поди, не завтра — так послезавтра пожалует?.. Она подумает и кивнет. На мост через Постолку выйдет да ждет, домой не уходит, не пьет, не ист. Потом гуси пролетят — уронят перышко, она подымет и прочтет: нет, дескать, на Дальний Восток его послали — не приедет. Еще надо подождать!А как Людка-то Мамина наткнулась на нее на болоте (когда дурочка пропала, так не сразу ведь хватились), и как в избенку-то к ней отправились, так нашли полный сундук пуху да перьев: не на одну перину насбирала, целое приданое!
— Да, да, — закивала Нюра Абросимова, — страшенное дело! То ли зверь объел, а то ли люди постарались… Если зверь — так больно умной попался: сердце да печень выел, остальное не тронул.
— Ой, ой, не говори! — воскликнула Пелагея Ефремовна.
Но Нюра заговорила — про сосновый лесок, темневший посреди золотого поля ржи, вот за Постолкой-то, по выходе из Курчума, как раз по левую сторону будет. (Пелагея кивала: знаю, мол, как не знать!) Лесок этот ни под каким видом ни один председатель Курчумского колхоза — а сменилось их уж человек восемь — под топор пустить не решался. И входить туда никто не смел, потому как, говорила Нюра, потуже затягивая узел платка под подбородком, кто в него войдет — тот уж оттуда не выйдет. Это так. И не смотри, что лесок такой ледащий, из него, бают, путь отворяется! Однова комбайнер курчумский Семен Зайкин кружил на своем комбайне подле леса-то, солнце так уж печет, так печет, и решил он в тени крайней сосны прикорнуть, а тень-то ведь уж на поле падала, так что вроде и не зашел он в самый лес-от. И что ты думаешь? Уснул — а проснулся уж не в этот день, а через два, бают, дня, и не в себе, заговариваться начал! Дескать, побывал я в Другом Годе, при царском еще режиме, — ну что тут скажешь? Всем доказывал, из себя выходил, ажно пена на губах выступит, так злился, что не верят. А после не выдержал и царские червонцы кому-то показал (как у Лильки твоей монета была, эти такие же), вроде оттуда их принес, заработал де: ну, вроде как улики… Ну и, конечно, что с ним после этого делать?! Что надо, то и сделали: посадили! Жена ушла. Родители померли. А как вернулся, то и сам тоже долго не протянул: оказался на погосте. Вот тебе и поспал в теньке! Заклятый лес этот! А еще, бают, вотяцкие шаманы в том лесу свои темные дела творят, христианских младенцев в жертву приносят!
— Ну, уж это ты загну-ула… — пробормотала бабушка, покосившись на Крошечку, потянувшуюся за десятой карамелькой, и шлепнув разохотившуюся внучку по паклям. — Чтой-то ни одного младенца нигде не пропало…
— Не скажи! Может, вблизи не пропало — а в дальних селах, бают, пропадали! А в войну-то — кто интересовался разве? Сколь больших на войне убито — до маленьких ли тут?! Было семь — стало шесть, одним ртом меньше, мать и сама, может, рада была избавиться…
— Ну разве в войну… — с сомнением проговорила Пелагея Ефремовна, не верившая ни в Бога, ни в черта, может, только в огненное колесо — и то чуть.
— То, что они гусей жертвуют да кур — дело известное, но, бают, если тиф в округе, холера али еще какая болесть, тогда могут и двуногого замолить… Да что далёко ходить: твой сват, Венкин-то отец, тоже, говорят, камлает помаленьку…
Но Пелагея Ефремовна поджала тут губы и вспомнила, что у ей куры сегодня не кормлены. Что было явной неправдой — бабушка Пелагея, прежде чем накормить людей, с утра пораньше готовила корм скоту и птице: мешала толченую картошку с крапивой и другими полезными для живности травами. Нюра, понявшая свой промах, тотчас засобиралась домой.
А Сану очень заинтересовал Курчумский лес — по многим причинам. Он наметил себе при первой же возможности непременно побывать в том лесу.
Уже шагнув за порог, подруга бабки Пелагеи вдруг вернулась и выложила из сумки очередное веретено: дескать, ты, Ефремовна, просила — так вот, держи-ко, чуть было не забыла, Володька выстругал!..
Глава десятая
РОЗОВОЕ МОЛОКО
Пелагея Ефремовна понесла веретено, чтобы сунуть в сундук, подальше от злонамеренных козьих зубов, бормоча про себя, что нынче садиться за веретенце негоже: Параскева-Пятница глаза кострикой засыплет, вот трахома-то — в очередной раз — и привяжется. И тут объявилась Каллиста — хотя никто ее, в сущности, не звал, навка уцепилась за край веретена — и повисла, болтая ножонками и выкрикивая: