Орина дома и в Потусторонье
Шрифт:
— А как назвали ребенка? — подошел замешкавшийся где-то дядя.
И у Саны, как тотчас выяснилось, оказалась непереносимость на спиртной дух: он скатился с теткиной макушки, попытался вплестись в перекинутую на грудь косицу Люции, — но не сумел и упал на щеку младенца, где съежился в слезинку, окутанную туманом. И увидел произошедшее с дядей: пока женщины толклись возле ребенка, Венка успел сбегать в сенцы, там в медогонке была у него припрятана чекушка, — и хорошенько к ней приложиться.
— Пока никак, — отвечала Лилька. — Ждем отца.
Люция поинтересовалась, когда ж Андрей прибудет?..
Бабка Пелагея отвечала: дескать, батюшке все ведь некогда, экзамены взнуздали,
— Сдаст — и приедет. Скоро уж, — говорила молодая мать. — Зато как выучится — будет журналистом!
— Хвастать — не косить: спина не болить! — тотчас откликнулась бабка и еще подбавила: — Кем хвалился — тем и подавился…
А Люция завистливо вздыхала: дескать, небось в столице будете жить — журналы ведь из Москвы поступают, только там их и печатают…
— А где ж еще-то?! — горделиво поводя плечами, отвечала Лилька. — На самой Красной площади и поселимся.
Дядя Венка вдруг стремительно вышел и вернулся с фотоаппаратом. Люция поглядела и покачала головой: дескать, вишь, фотик купил, ползарплаты истратил, теперь забавляется — чисто юный натуралист! Венка, примерившись, щелкнул сестер, склонившихся над зыбкой, после распеленатого младенца, на щеке которого слезинкой сиял Сана, который, по примеру сестер, попытался улыбнуться «вылетавшей птичке» — правда, безуспешно.
Сану очень заинтересовал аппарат, запечатлевающий людей в отрезанные миги, — он полетел вслед за Венкой, а тот велел бабке:
— Ну-ка, теща, улыбочку!
Пелагея, сидевшая на корточках подле печи и совавшая поленья в огонь, обратила к зятю лицо в дрожащих отсветах пламени и отмахнулась: дескать, вот еще — нашел, кого фотить, иди, дескать, девок сымай!
…В воскресенье Венка отправился проведать отца с матерью. Бабка Пелагея пошла в магазин за хлебом. А Люция уселась за ножную машинку и принялась сострачивать привезенное с собой шитье: широкое в поясе темно-синее штапельное платьице, с белым воротничком, заканчивавшимся тесемками. Лилька в смежной прихожей, примостившись с краю длинного стола, писала в общую тетрадку поурочные планы, то и дело обмакивая перо в чернильницу: пора было выходить на работу.
Люция, под стрекот чугунной, с выкованными узорными папоротниками, подножки, — которая стремительно гналась за тактом и то и дело вырывалась вперед, — чистым голоском выводила:
Чуть охрипший гудок парохода Уплывает в таежную тьму, Две девчонки танцуют, танцуют на палубе — Звезды с неба летят на корму.Сана заслушался: а голос вдруг вырос — и заполнил весь дом; даже Лилька, бросив свои планы, вышла из прихожей, встала в дверях — и принялась тихонечко вторить:
А река бежит, зовет куда-то, Плывут сибирские-э девча-ата Навстречу утренней заре По Ангаре, по Ангаре! Навстречу утренней заре По Ангаре!…Тетя с дядей к концу выходных скрылись в неведомом Городе, через пяток дней вернулись, опять уехали. А отец младенца все не являлся, зато понаведалась соседская девчонка Олька, заставившая Сану поволноваться.
Проскользнув в горницу с зыбкой, когда в ней никого, кроме него, не было, Олька на цыпочках прокралась к люльке и, склонив ухо к плечу, некоторое время изучающе рассматривала куксившегося младенца, потом, покачав
головой, сказала:— Не колмят тебя, да? Голодом молят… Ох, они нехолёсые! Ницё, сейцас мы это испла-авим, сейцас мы тебя нако-олмим… — сунула руку в кармашек рябенького пальтишки, достала кусочек хлебца, и, отщипывая от ломтя крупные крошки, принялась, к несказанному ужасу Саны, методично заталкивать их в рот изумленному младенцу.
Сана ласточкой облетел все помещения избы, облитые белым зимним светом, — но в доме никого, кроме кошки Мавры, томно развалившейся на лавке, не было. А от кошки — какой толк? Вырвался во двор — и здесь никого, наконец, за воротами он обнаружил бабку Пелагею, которая, сняв ведра с коромысла, как ни в чем не бывало разводила тары-бары с матерью Ольки. Сана, по уже проторенной дорожке, влетел в правое ухо старухи и, внедрившись в ее сознание — рассусоливать было некогда, — грозным голосом покойного Пелагеиного тятьки рявкнул:
— Гусыня зевастая! Всё ведь прозевашь — а ну живо домой!.. — Подумал и прибавил: — Серый волк под горой!
После третьего «волка» бабка Пелагея, не привыкшая внимать внутреннему голосу, все ж таки послушалась, распрощалась с соседкой — которая как раз хватилась своей бедокурной дочки, — и обе ринулись в дом, едва ведь поспели!
Когда изо рта младенца был выковырян последний кусок мякиша, едва не проникший в дыхательные пути, женщины, охая и стеная, повалились на кровать. Олька, которой досталось от матери по первое число, успела выскочить на улицу и баском, на одной ноте, ревела под окошком, время от времени прекращая рев — чтобы в паузы контрабандно полакомиться с узорчатой варежки свежевыпавшим снежком, отдающим запахом шерсти.
Бедному Сане — в отличие от часового, охраняющего секретный объект, на смену которому обязательно приходит другой часовой, — сменщика не было! И покоя тоже не было — ни днем, ни ночью. А ведь это только начало: младенец даже еще не ползает, лежит поленом. Впрочем, ему казалось, что первые дни — как и первые годы — самые тяжелые. Дальше небось легче будет…
Время, подтачиваемое кружением солнечного шара, неумолимо двигалось: девочка уж гулила, уже пыталась перевернуться на живот, — а отец младенца все не приезжал. Бабка Пелагея ворчала, что пора уж дать робёнку имя, а то станут кликать Безымкой. Сана знал, что у ребенка есть тайное рекло — мать с бабкой нарекли девочку Крошечкой (известно почему), мать, наедине с дочкой, так ее и звала, но при людях рекло произносить воспрещалось, требовалось официальное имя, которое запишут в свидетельстве о рождении и которым девчонку станет окликать в сяк и каждый.
Наконец, когда на очередные выходные вновь прибыли из Города тетя с дядей, субботним вечером, аккурат после бани, за длинным столом в прихожей собрался семейный совет.
Первой слово взяла Пелагея Ефремовна, которая сказала, дескать, ее бабушку звали Варварой, и многозначительно добавила: она-де с этим именем дожила до ста с лишним лет…
— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали! — тут же парировала Люция.
Лилька нерешительно сказала:
— А может, Ирина? Красивое имя…
Сане тоже понравилось.
— Будут звать Орина-дурочка, — поджала губы бабка Пелагея.
— Ну почему же, мама? — запротестовала Лилька. — Орина-дурочка уж померла давно, кто ее помнит?
— Я помню. Ты вон помнишь. Все помнят. И когда давно-то?! Всего только лет десять назад… Или восемь?! И после нее Орины боле не рождалось ведь. Как пить дать, скажут: вторая Орина-дурочка объявилась!
— Но это же совсем другое имя, — уперлась мать ребенка. — То — Орина, а это — Ирина…
— Какое другое — такое же!