Орлий клёкот. Книга вторая
Шрифт:
Нет, не принесла благодати Богусловскому рыбалка. Клев уже начался, поплавок его удочки давно уже был под водой, леска натянулась струнно, сгибая удилище, а он, пораженный случившимся откровением, продолжал наставлять и далеких предков, и недавних, как им надлежало поступать, чтобы границы России были тверды, чтобы боялись недруги могучей державы, чтобы неповадно им было лезть в ее пределы…
А от прошлого к сегодняшнему легко гать тянуть, тем более что вывод его сейчасный подтверждал и те мысли, какие родились у него на вокзале, когда смотрел он на эшелон, увозивший людей и оружие из Сибири, и ту позицию, которую отстаивал он в перепалке с Оккером, стеной стоял за решительно поступившего начальника заставы. Да, думалось ему, на рожон по пустякам лезть не стоит, но нельзя же закрывать глаза на наглость и коварство?
«Но руки-то повязаны. Попробуй не выполни приказа!»
И так, и эдак подходил он к волновавшей его проблеме,
«Что же получается? Подставляй вторую щеку, если по одной хлестнут! Нет, не выход! Потакательная тактика!»
Можно закрыть глаза на приказ, взяв им с Оккером всю ответственность на себя. Владимира Васильевича убедить в конце концов удастся: не из трусливого он десятка, и то сказать — рабочий-краснопресненец! Но стоит ли брать грех на душу ради святого дела — не лучше ли открыто отстаивать свое мнение?
— Сталину нужно написать! — вырвалось у него, и он даже опешил, услышав в этой тишине свой взволнованный голос. Но так же вслух продолжил: — Доказательно написать! На фактах истории. Он поймет и одобрит.
Задал сам себе задачу. На много дней хватит.
Удочка от резкого рывка сорвалась с рогульки, резко хлестнув по воде, еще мгновение бы, и — поминай как звали, но Михаил Семеонович, очнувшись, рванулся к ней и успел схватить ее уже в воде.
Долго упрямился большущий сазан, не желая покидать свою обитель, и трудно сказать, пересилил бы его Михаил Богусловский или нет, не подоспей шофер. Он уже наловил на стрекоз рыбы изрядно, и хорошей, крупной, смотал уже удочку и, только завернув с открытого берега в затончик, увидел неловкую борьбу начальника штаба с сидящей на крючке рыбой. Припустил что было сил на помощь.
— Ого! — не мог прийти в себя от изумления и зависти шофер, когда рыба оказалась на берегу. — Фунтов десять! Не меньше! Это — фарт! Везучий, стало быть, вы, товарищ командир. Порадуется жена небось?
— Домой не повезем.
— Как это?
— Просто. Не повезем. Забирай себе. Спасибо шофера скажут за уху, — и, видя недоуменность во взгляде шофера, пояснил: — Владлен рыбу очень любил. Вот и не хочу Анну Павлантьевну расстраивать…
И одернул себя, серчая: зачем ложь? А правда была в том, что не мог он обидеть жену тем, что предпочел домашнему отдыху рыбалку. Анна и без того убита горем.
— Поехали в штаб.
Машина тронулась, и потекла прерванная мысль о письме в Москву, в Кремль. Вернулось к нему и тоскливо-встревоженное состояние, теперь еще усиленное беспокойством о сыне.
«Баловала его Анна. Маменькиным сыночком растила. Трудно придется. Ох и трудно!»
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Дмитрий Темник мучился уже вторую неделю. Он сделал все, как наставлял его Трофим Юрьевич: сдался в плен не с пустыми руками. Долго выжидал своего часа, и вот, когда немцы неожиданно и мощно пошли после малой передышки в наступление, фронт дрогнул, смешался, начал откатываться, в этой суматохе он, получив приказ эвакуироваться со своим медсанбатом, сбился с пути, плутал до ночи и, выбрав глухую лесную поляну, приказал остановиться на ночлег. Под предлогом проверки выставленных караулов сбежал к немцам и к рассвету привел их на поляну. Он не предполагал, что гитлеровцы окажутся так безжалостны. Он не был еще привычен к такой кровавой резне, к циничному и жестокому насильничанью, хотя и внушал ему Трофим Юрьевич многие годы: мсти, мсти, мсти. За поруганную честь столбовой дворянской фамилии, за мученическую смерть дяди Андрея, за канувшего в Лету дедушку-генерала. Он презирал всех раненых, поступавших в медсанбат, он презирал медицинских сестер и фельдшеров, которые так заботились о нем, своем командире, но омерзительные сцены добивания раненых и насильничанья над медсестрами немецких солдат сдавили жалостью его сердце, и чем более отдалялось то предрассветье, тем явственней виделись ему те кровавые подробности, тем острее он чувствовал свою в том роковую роль. Он уже раскаивался в содеянном, но понимал в то же время полную безвыходность своего положения.
Вернуться он не мог. Ему оставалось ждать решения своей судьбы. Гадать, как говорится, на кофейной гуще о том, что ждет его впереди.
О себе он рассказал все: и какого рода-племени, и как стал Темником, подкидышем в детском доме, об отце рассказал, о Трофиме Юрьевиче; он дал несколько московских адресов, где готовы оказать помощь немецкой армии, — он предполагал, что этого вполне достаточно, чтобы его определили на службу в какой-либо госпиталь, а если врачей у них достаточно, то в какой-либо штаб переводчиком, ибо язык немецкий он знал вполне сносно. Этого, однако, не случилось: его оставили под присмотром часового в покосившемся домишке на окраине большой деревни и, было похоже, совсем о нем забыли. Часовой относился к нему без малейшего уважения, но не грубил.
Кормили его сносно. Живи себе
и живи. Но нет, если твои радужные планы не свершились, начнешь переживать! Начнешь сомневаться. Такова уж человеческая натура.Еще через неделю его несколько раз водили на «беседы», как называли их, долгие и нудные своим однообразием и повторениями, молодой офицер-щеголь, обосновался который в кабинете председателя колхоза, а потом снова оставили в покое. Ешь, спи, мучайся содеянным злом, с тревогой думай о будущем, тем более что немецкий офицер предупредил на последней «беседе», улыбаясь добродушно: «Надеюсь, вы отдаете себе отчет, что с вами будет, если все сказанное вами не подтвердится? Тогда мы отнесемся к вам как к русскому шпиону. — Побарабанил пальцами по столу и добавил: — Человек — не бог. Человек — существо смертное. Одна пуля, и — «никто не узнает, где могилка моя…» Так у вас побирушки по вагонам пели в голодовки?»
У Темника холодело сердце при мысли, что немцам окажется не под силу проверка его слов и тогда начнут они пытать его либо, чтобы не рисковать, возьмут и застрелят. Всё в их власти.
Не знал он, что и столь жестокая расправа над медсанбатом на его глазах, и предупреждение немецкого офицера — звенья одной цепи, которой намерены были фашисты намертво опутать его. Страхом перед возмездием за содеянное, боязнью быть уничтоженным новыми хозяевами при малейшем их подозрении в неверности или просто в неискренности. Не предполагал он даже, что готовится ему не тихое место переводчика в штабе или в полицейском управлении, не врача, а куда более беспокойное и более важное. В Берлине, в секретных, за семью печатями, кабинетах управления полиции безопасности и СД рождался план создания Особого штаба «Россия» — Зондерштаба «Г» — для борьбы с партизанскими отрядами и советским подпольем на захваченных немцами территориях, и во всей этой еще едва начавшей двигаться телеге ему, Темнику, отведено было уже место, пусть на запятках, но все же — место. Его не посвятят полностью даже в суть его собственной роли, он станет работать, как говорят профессионалы-разведчики, «втемную», но даже для этого, как считали его новые шефы, его необходимо захватить в ежовые рукавицы.
Не кручинился бы Темник, не мучился, ожидая приговора немцев, а содрогнулся бы душой, знай он, что не только с близких, но и дальних отсюда мест бредут пленные красноармейцы к приготовленному для них офицером-щеголем загону на большом пустыре между двумя деревнями, которые строго-настрого велено не трогать. Отдана к тому же команда не сжигать еще несколько деревень в округе и даже прекратить отправку парней и девок в Германию. Никому из подчиненных офицер-щеголь не стал рассказывать, ради чего все это делается, но немецкий солдат не привык обременять себя излишней любознательностью и излишними рассуждениями — он точно и беспрекословно выполнял приказ, боясь, ко всему прочему, быть отправленным за непослушание на фронт. Затевалось большое и страшное дело, участником которого Темнику предстояло стать. Ему готовилось еще одно звено цепи, прочнее первого и еще более пропитанное кровью. Но его самого до поры держали в полном неведении.
Кормить продолжали Темника сносно. Конвоир оставался все так же безразлично-холоден, но стал иногда предлагать даже самогон. Удивляло и обескураживало Темника и то, что его не стали больше водить под конвоем через всю деревню к офицеру-щеголю, а тот сам приходил к нему. Не приезжал на машине, а приходил. Обычно после заката солнца, когда наступал комендантский час. Вел он себя по-свойски. Будто отдыхал душой в беседах с добрым товарищем.
Темник подыгрывал, как умел, платил вроде бы откровенностью за откровенность, но в действительности не расслаблялся ни на минуту, боясь подвоха. Он воспринимал вечерние беседы как допросы и после ухода офицера-щеголя долго приходил в себя, опустошенный, измотанный непосильной для него игрой, хотя школу притворства он уже проходил у Трофима Юрьевича. Но там, в академии, а потом в среде коллег все было куда проще: не жизнь стояла на кону.
Но и этим беседам не удивлялся бы Темник, не страшился бы их, знай он, что главная цель тех вечерних посещений — тренировка. Его учили скрывать свои мысли, учили лукавить, искренне защищать то, чему он совершенно противник, а хулить дорогое, заветное. Учили потому, что поняли: ученик имеет навык и — а это особенно важно — способный. Не видя толку, с ним бы не возились. Определили бы его в полицию, и — все дела.
Потянулись вяло дни за днями, проходили вечера тоскливо-бесконечные, когда не жаловал в гости офицер-щеголь, а с ним было еще трудней дождаться, когда окончится фальшивая интимность, когда вернется одиночество и можно будет снова не бояться самого себя. Темник готов уже был выть от отчаяния, он не раз уже отгонял мысль о петле на шею, которая все настойчивей и настойчивей сверлила мозг. Да он, пожалуй, и наложил бы на себя руки в один из вечеров, окажись в доме веревка, но он не нашел ее, хотя и искал, потому дожил еще до одного рокового в своей судьбе часа.