Орнамент массы
Шрифт:
Мужчина задумчиво раскрыл свою сумку. Из нее полилось сияние, которое резало глаза. Оно исходило от гигантских отверток и щипцов, похожих на акушерские. Я не хотел смотреть и все же был почти заворожен чудовищными изгибами стали. Мужчина закатал рукава; он напомнил мне нашего домашнего врача, оперировавшего меня, когда я был еще ребенком. Своими неуклюжими пальцами он взял поврежденную ножку фламинго и выпрямил ее. Она с ужасом замерла в этом положении. Соседние ножки разделили ее судьбу. После некоторого дальнейшего вмешательства мужчина подозвал меня и приказал заглянуть внутрь. До этого я лишь до блеска начищал щеточкой наружные детали. Теперь же передо мной открылся чудесный механизм, полный спиралей и гаек, целый мир в капле воды. Я растрогался и больше не смущался.
Тем временем ужасные инструменты начали копошиться во внутренностях. Я должен был отвернуться,
Должно быть, прошло не меньше получаса. Мужчина сложил инструменты и как раз заправлял в машинку, не подававшую и виду, один из моих листов. Он начал, как принято говорить, печатать. Я старался не смотреть, но увидел: клавиша пошла. На листе было написано: f'ete, ca, ma^itre, ma ch`ere [34] . В качестве самообразования, объяснил мужчина, он запомнил все французские слова, необходимые при соответствующем ремонте. Он сообщил мне о различиях между моделями, и что он знает каждую из них. К этим машинам нужно иметь подход. Не рекомендуется слишком сильно давить на клавиши.
34
Праздник, это, мастер, моя дорогая (франц.).
Машинка была в порядке; печатная машина была отремонтирована. Чужой мужчина подошел к ней напористо, но она ему повиновалась. А то, что я заботился о ней изо всех сил, не имело для нее никакого значения. Моя любовь к пишущей машинке угасла. Теперь она стала лишь одной из многих, все они были произведены на заводе и при необходимости поддавались починке. Когда одна приходит в негодность, можно купить новую. Горевать о них не стоит. Есть модели и магазины, широкий ассортимент отечественных и зарубежных марок.
Я снова выхожу в свет и нахожу скромные радости в общении с дамами. Машинкой я пользуюсь как вещью. Печатаю письма, расчеты и разного рода заметки. Друзья мной довольны, потому что могут разобрать рукопись, а в комнате всегда порядок.
Писатель в универсальном магазине
В одном известном магазине на востоке Берлина теперь, в то время, в какое обычно устраивают five o’clock tea, проходят литературные и музыкальные мероприятия. Я часто наведывался в этот магазин, не отдавая себе отчета в его принадлежности к искусству. Это горделивый, угрожающий магазин, он бастионом возвышается в пролетарских районах, а на крыше есть сад, где можно возвыситься надо всем человеческим.
Нутро магазина устроено совершенно на современный лад. Лифты, двери которых открываются и закрываются одним нажатием на рычаг, сами собой едут вверх и вниз, эскалаторы тоже постоянно двигаются, даже когда ими никто не пользуется, прилавки возведены на века, продавщицы в коричневых нарядах функционируют, словно изящные крохотные аппараты, а по широким проходам в предписанном направлении катится, словно кровоток, поток покупателей. Правда, в настоящий момент, из-за безработицы, он несколько иссяк и уже не заполняет русла.
И вот этот удивительный механизм к началу зимнего сезона настроился на искусство. Скоро деревья растеряют последние листья и внутри все начнет зеленеть и распускаться. Будут раскупать книги и клавиры, и все население города, включая национал-социалистов, вернется в натопленные комнаты, конечно, если есть чем заплатить за достаточное количество угля. Снова пришло время для духовных занятий и домашних радостей.
За цену, которую можно назвать умеренной, поскольку за нее не только можно присутствовать на выступлении, но и получить закуску, пускают в один из ресторанных залов магазина. Зал отделан деревянными панелями, строг, как того требует время, и колоссален, как настоящий ресторан. И если бы он не был полон людей, ожидающих писателя, то походил бы на огромное безвоздушное пространство.
К счастью, в нем много телефонных кабинок, из которых можно связаться с окружающим миром, к тому же вид на торговые отделы через стеклянные стены все же немного утешает. В зале чувствуется некая оторванность от жизни, и эта обособленность решительно невыносима.Писатель поднимается на невысокий подиум. Писателя зовут Генрих Манн. Это странная встреча между ним и магазинной публикой. Обидно только, что на него сразу же, словно ствол пулемета, был нацелен фотографический аппарат, а всю речь проглатывает стоящий рядом с кафедрой усердный микрофон. И почему только на всем божьем свете все сразу же надо выносить на свет божий? В этом месте выступление привлекло действительно много людей. Именно для них все и устроено; когда разговор ведется лицом к лицу, такая встреча имеет смысл. Который, однако, теряется, стоит только выгнать несчастные слова в эфир, чтобы просветить безграничную, неведомую аудиторию слушателей. Такие игры на волнах – бесполезные забавы.
Писатель читает, при этом аккуратно сервирующих столы коричневых официанток словно окутывает легкий туман. Чашки подносят ко рту, собрание шумит и гудит, как вагон-ресторан. Публика старается беззвучно поглощать взбитые сливки. Не принимая во внимание некоторых чужаков, которые производят впечатление нанятых статистов, а также отдельных представителей литературного мира и полусвета, она по большей части состоит из представителей среднего класса с семьями. Эти юноши, девушки и их родители, чиновники и служащие в воскресный вечер принарядились. Они внимательно слушают, они радуются, словно присутствуют на какой-нибудь conf'erence в элегантном отеле, что к ним приходят известные писатели (а те действительно приходят к ним), что они понимают все, что рассказывает им этот Генрих Манн. Он читает сцену боксерского поединка из своего нового романа, в котором даже есть нокаут, и описание волнующего полета на самолете. Писатели сегодня модные; они идут, нет, летят в ногу со временем. За стеклянными стенами звучат граммофоны, люди беззвучно автоматически катятся на эскалаторе, словно мишени в тире. Но публика настолько заворожена, что шлягеры из граммофонов не проникают внутрь, а катящиеся фигуры рассеиваются тенями и в телефонных будках словно перерезаны провода.
Выступление окончено. Мы узнаем, что писатель, по желанию, подпишет каждый купленный экземпляр своих романов, и понимаем, что шумящий и гудящий вагон-ресторан прибыл в пункт назначения. Поэзия кончилась, настал черед торговли. Стеклянные стены раздвигаются. Из отдела часов доносится тиканье, в отделе игрушек громыхают машинки. Все так же работают эскалаторы, вверх-вниз скользят лифты. Они будут работать и скользить до скончания века. Снаружи настал вечер, и улицы, на которых много нищеты, бегут к магазину.
Шлягеры в изгнании
В мой кабинет через закрытое окно проникают звуки шарманки. Не знаю, что именно играет мужчина во дворе; да, может быть, кроме меня, его больше его никто и не слушает. На улице холодно, неподходящая погода для мелодий. Из коридора раздаются шаги, и печатные машинки не переставая стучат все утро, которое настолько переполнено всякими делами, что музыка шарманки в них просто тонет.
Пока она еще слышна, я вспоминаю другое, более музыкальное утро, в котором я оказался во время моего последнего пребывания в Париже. Уличная публика, случайно оказавшаяся вместе в узком переулке за Пале-Рояль, окружила двух музыкантов и женщину. Женщина как раз исполняла шлягер, толпа благоговейно внимала. Допев, она пошла по кругу и предлагала ноты с текстом песни, и многие слушатели их приобрели. Прошло примерно полгода, вся Франция тогда праздновала триумф Косте и Беллонте, совершивших трансатлантический перелет. Их подвиг и воспевал тот новомодный шлягер. Стоило ему оказаться в руках публики, и я увидел, как много губ беззвучно и старательно двигались, заучивая слова. А когда женщина запела эту хвалебную песнь снова, круг публики постепенно сложился в своего рода общину, с каждым куплетом подпевавшую все увереннее. Разнорабочие, мещанки и парни в кепках: они образовывали одну большую семью и единодушно воспевали двух ее славных сыновей. Хотя я первый раз участвовал в подобной сцене, я был уверен, что уже присутствовал при таком раньше. Где же это было? По мере того как люди рассеивались, чтобы, словно пчелы, разносить дальше сладкое бремя шлягера, я вспомнил: в фильме Рене Клера «Под крышами Парижа». Я видел этот фильм в Берлине незадолго до моего отъезда в Париж и не думал, что он изображает самую подлинную действительность…