Орнитоптера Ротшильда
Шрифт:
Сколько помню себя, я любил эти растения. Появляются они на свет вместе, сообща с молодой и зубасто-жгучей, жизнерадостной словно, крапивой. Крапива всегда кажется мне, особенно ранняя, острой на язык бабенкой-хохотушкой, а в старости совсем злоязыкой старухой-ягой, не попадайся — отбреет! Зато, коль следовать антропоморфным сравнениям, молодой лопушок — деревенский парнишка — «ванятка», маленький, серенький, белесый, очень скоро сделается Ванюшкой, а там Иваном — детиной в полный рост, станет и спел, и крепок, и бабочек налетит на его хмельной колючий цвет!
Люблю репьи, особенно какие растут привольно по задам строений и околицам, вдоль сохранившихся кой-где еще жердевых прясел, а нет, так редких, но будто не подверженных временному тлению листвяных столбах — в старину деревни
Люблю репьи, люблю бурьяны, растения, составляющие их, могут ведь и кормить, и лечить. В голодные годы войны сколько было варено лебеды, крапивы и пресных корней репья. И лечат бурьяны — тоже. Испытал сам. И ту же крапиву. А еще есть там и пустырник, и мята, и валерьяна — кошачья трава, и конопля, и пырей. Что знаем мы о них! Да ничего! Ничего не знаем… А посмотрите, какая тайна — их жизнь деревенской ночью! Тогда они спят (а, может, и бодрствуют?!) и во сне растут, и жадно кружат над ними, блестя глазами, бабочки-ночницы, как духи ночи. Поют кузнечики. Трюкают сверчки, и бессонная птичка — камышевка — обожающая их глухую силь, оглашает ночь ей одной понятными колдовскими трелями.
Посидите короткую летнюю ночь от зари до зари. Скоротайте ее где-нибудь на обрыве, у реки, у края ночного поля, у брошенной деревни (деревни брошенной, забытой!), где все заросло травой забвения. Забвения? Нет, более горькой и слезной — плакун-травой. Просидите ночь.
Ручаюсь, она запомнится навсегда. И утро запомнится возле тех репьев, где алмазом в маленький орех блестит роса в радужности лопуховых листьев, а крапива в алмазной, жемчужной ли осыпи, еще спящая своим хмельным сном, и совсем по-женски прильнула к тем репьям. Это видеть надо. Видеть…
Тогда и понимается главное в человеческом: все живое, все живет во всем, великая сила жизни разлита всюду: в тебе, в репье, в крапиве, в красавице, в жуке, и в земле, в солнце, встающем в тумане над полем, над лесом. Во всем и всюду. Во всем и везде… ЖИЗНЬ БЕСКОНЕЧНАЯ, ВЕЧНАЯ. И быть на Земле оттого становится слаще, яснее, и мудрость будто бы просыпается. А мудрость надо искать, копить. Вот такая бабочка-репейница.
И в тех же репьях, крапиве, лишь обычно к осени, в августе, сентябре, перед первым хладом, появляется на пустырях бабочка-адмирал. Адмирал не зря носит столь звучное имя. Он близкий родственник репейницы, но похож на нее только нижними крыльями, а на верних, черных и блестящих, носит, как положено адмиралу по чину, красные ленты-лампасы. Адмирал самая редкая бабочка из племени крапивниц-репейниц, и, помню, был памятно обрадован, когда поймал на пустыре за огородом эту бойкую красивую нимфалиду. Адмирал на Урале, мне думается, также перелетная, кочующая бабочка и даже, возможно, залетная. Осенью пятьдесят первого она попадалась часто. Еще раз я видел ее в следующую осень. С тех пор она словно вымерла. Я не мог встретить ни одного экземпляра.
Вообще в бурьянах я охотился на бабочек до самой поздней осени. Здесь попадались они такие, которых не встретишь в лесу: странная нимфалида-углокрыльница, несколько похожа на крапивницу, но крылья ее как будто исстрижены как попало чьими-то ножницами, здесь держались постоянно ярко-красные с голубыми павлиньими глазками бабочки дневной павлиний глаз (есть еще совсем особенное семейство группы ночных бабочек — сатурнии или павлиноглазки), в бурьянах бывало
порядочно бабочек голубянок, бабочек — сатиров (они же бархатницы). И сюда же залетали крупные черные траурницы. Я уже упоминал о них в воспоминаниях об осиновых дровах.Я охотился в бурьянах, благо было совсем рядом с моим домом, пока холод не губил травы и даже крепкие осенние тысячелистники, одетые снегом и подтаявшим ледком, не превращались в кубачинское черненое серебро. Тогда в сухих, примерзших бурьянах начиналась другая, манившая меня жизнь. Налетали щеглы, бойко пиликающие, перепархивающие, переносящиеся с репья на репей белыми стайками, вспыхивающие в мрачном осеннем солнце желтым блескучим пером, появлялись шумно галдящие чечетки, осыпающие стаями лебеду, являлись снегири, так красиво и печально перекликающиеся на зорях в тон снеговому низкому небу. Шел пролет певчей птицы. Но однажды я видел на таком бурьяне замерзшую бабочку-репейницу. Она была как напоминание о Лете, как жертва Лета Зиме.
Я надолго, до новой весны, убирал сачок, расправлял собранных насекомых, писал этикетки. Размещал бабочек по видам, родам и семействам. В первое лето активного собирательства имел уже все обычные виды «дневных булавоусых». Две-три более менее не часто встречающихся и ни одной редкой. Так не было в моем собрании за то лето ни махаона, ни парусника-подалирия, еще более редкого на Урале, ни аполлонов (по Плавильщикову, их здесь встречается три вида: обыкновенный, черный, или Мнемозина, и аполлон Феб, редчайший и словно бы уже вымерший), не было у меня бабочек-переливниц (ивовая и тополевая), не было ленточников (большого тополевого и меньшей камиллы). Редкостей не было.
Я еще не знал, что даже посвятив всю жизнь сбору отечественных дневных бабочек (да, да не каких-нибудь заморских див!), можно не найти (а ныне тем более!) редкие виды из большинства перечисленных. Редкость на то и — РЕДКОСТЬ. Красота — не массовое понятие.
Я не знал этого. Замурзанный за лето «Плавильщиков» ничего не сообщал мне об этом. И я готовился новым летом добраться до редкостей. Грешная мечта каждого коллекционера. Да что поделаешь — человечество неисправимо и в каждом поколении, наверное, повторяет ошибки Предыдущих. И долог путь к его совершенству.
Мечты
Наши путешествия не обошлись даром ни мне, ни Расселу. Примерно два-три раза в год, чаще ранней весной или поздней осенью, то у меня, то у Альфреда случались тяжелые рецидивы тропических лихорадок. Я слабее здоровьем и, если Альфред перемогал болезни за счет своей неудержимой натуры, могучего роста, атлетического сложения, меня лихорадка сваливала в постель на недели. Я не был женат, как Рассел, и зверски скучал в этом болезненном одиночестве, весь пропитанный будто горечью хинина, которым пичкал меня доктор, и трясясь во время приступов, когда заваленный пледами и одеялами пил чай, бренча зубами по чашке.
В такие периоды Рассел приезжал ко мне, жил у меня, ухаживал за мной, как самая добрая нянька, сидел у постели, и мы вели нескончаемые беседы о нашем прошлом совместном плавании, жизни на Амазонке, или он рассказывал про свой Малайский архипелаг (в то время писал книгу, а я уже издал свой труд, который понравился Дарвину [37] ). Или мы просто мечтали — старикам куда как сладостно помечтать — было бы с кем и о чем. Иногда я записывал после наши беседы и здесь приведу содержание одной из них.
37
Очевидно, имеется ввиду книга А. Р. Уоллеса «Малайский архипелаг — царство орангутана и райской птицы», а также книга самого Г. Бейтса «Натуралист на Амазонке». (Здесь и далее прим. авт.).