Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ранним утром первого ноября 1655 года приор монастыря, ксендз Августин Кордецкий, находился в своей келье и молился, когда в нее внезапно постучали. Прося войти, капеллан закрыл книгу со вздохом, как бы страдая оттого, что из лучшего мира его возвратили на землю, и бросил взгляд на образ Распятого, как бы прося у Него помощи и совета.

Вошел монах, ксендз Петр Ляссота, с несколькими письмами, поцеловал руку настоятелю по старинному обычаю для напоминания о послушании, молча вручил ему письма, но лицо его было испугано и подернуто грустью. Ксендз-приор посмотрел на печати и адрес и, не спеша распечатать, сел.

Это был человек средних лет, небольшого роста и с обыкновенной внешностью; черты лица его говорили о великодушии, твердом характере и светлом уме. Добродушие и мягкость соединялись в нем с мужеством и выносливостью. Серые глаза смело и прямо

смотрели на каждого, не опускаясь ни перед кем, не боясь ничьего проницательного взора, сами проникая вглубь души; густые брови, сросшиеся над ними, уже начинали седеть. Лоб у него был высокий, изрезанный несколькими морщинами, которые начертали время и труд, а не заботы. Красные и широкие губы выражали одновременно силу и доброту, которые отмечают великих людей, всегда готовых к борьбе и стойких пред опасностью. Было видно, что на них часто играла ласковая усмешка; говоря, он умел придать приятность своей речи, а временами и несокрушимую силу, объяснить которую никто не сумел бы, но всякий повиновался ей. Таков был ксендз Кордецкий, с важной осанкой, седеющими волосами и длинной, спускающейся на грудь, бородой, в повседневной жизни; но тот, кто увидел бы его на молитве, быть может, не узнал бы его: так изменяло его стремление души к Богу, так прояснялся и светлел его облик. Он становился совсем другим человеком. Никто, как он, не умел так соединять суровость с мягкостью, две совершенно противоположные черты, и никто лучше его не громил пороки людей.

XVII век был, действительно, веком чистой и глубокой веры, но и в нем было мало людей, похожих на Кордецкого. Он не был ученым теологом и часто сам себя называл неучем, и каждый раз, когда приходилось решать какой-либо трудный вопрос, находил помощь в своей чистой душе, а эта христианская сокровищница была у него неисчерпаемой. Его ум, его речи были согреты сердцем, проникнутые богобоязнью и полные чистой любви к Богу. Никогда ни один земной помысел не осквернил его своим нечистым желанием. Дитя работящих и бедных родителей, слишком рано ушедший в монашество, влекомый к нему, как апостолы от сохи, облитой потом прадедов, из хижины, в которой царила бедность, он добровольно отрекся от света, вовсе не жалея о нем. От тихой пристани, наслаждаясь жизнью монаха, он проходил свой путь с христианскою надеждою на счастливую жизнь за вратами короткого земного существования и ожидал смерти с улыбкой на устах.

Родители Кордецкого были бедные крестьяне из Ивановиц, в Калише. Воспитывался он среди простых людей на поле и свою деревенскую простоту принес в жертву Богу. С детских лет, еще сидя на руках набожной матери, Клеменс мечтал о монастырской тишине, стремился к одиночеству и посвящению себя Христу. Но не ранее тридцати лет удалось ему сделаться монахом. Среди монахов, которые в числе своих членов насчитывали немало потомков знаменитейших шляхетских родов, сын пахаря резко выделялся умом и набожностью; братия выбрала его настоятелем. Сначала он был приором в Опорове и Пинчове, затем сделался им на Ясной-Горе и вскоре засиял светочем добродетелей и заслуг.

Неутомимый в труде, он никогда не боялся его; брался за него с радостью и, окончив, искал другого, и Бог посылал ему силы. С младшими он был старшим братом, для виновных любящим отцом, который прощает в надежде на исправление; с неисправимыми суровым судьей, но всегда милосердным, как только замечал искру раскаяния и слезу скорби; он повсюду являлся верным христианским служителем Бога, изливающего милосердие.

Молча подал письма ксендз Ляссота, а приор оглядел их внимательным взором, не спеша распечатать; затем взглянул на монаха и спокойно спросил:

— Слышно что-нибудь новое, отче?

— Нет, все то же.

— Все худое?

— Это Богу известно, что худо, что хорошо, — ответил Ляссота, — мы только терпим.

— Ты прав, брат! — живо отозвался приор. — Поправил неловкое слово мое, спасибо тебе.

— Я?.. — вспыхнув румянцем, спросил Ляссота. — Разве я посмел бы…

— Оно так и есть, — закончил Кордецкий, — Бог сам знает, что посылает нам, а мы из его рук должны принимать все с благодарностью. Из-за поспешности только вырвалось у меня злое слово. Трудно не жаловаться.

Говоря это, ксендз вздохнул.

— Кто дал тебе письма?

— Одно из них от посланного Радзионтка, другое привез с собою пан Павел.

— Пан Павел приехал?

— Только что прибыл, посланный, как говорит, каштеляном.

— Где же он?

— Он хотел переодеться; я его провел в келью для приезжающих.

— Спасибо тебе большое, я сам сейчас пойду к нему.

Говоря

это, он начал распечатывать письма, а ксендз Ляссота тихо поклонился, направился к двери и вышел.

По лицу приора было видно, что письма принесли новые огорчения, так как лоб его нахмурился, тяжелый вздох вылетел из его груди, а глаза поднялись к небу; затем, как бы опомнившись, он принялся читать снова, потом положил письмо, опустился на колени, недолго, но горячо помолился и поспешно вышел.

Одно из писем было особенно печально и предвещало Ченстохову тяжелую в будущем судьбу. С самого начала войны боялись паулины за судьбу чудотворного образа, но еще больше испугались они, когда королевские письма, разосланные по всем крепостям и замкам, дошли до них, предписывая готовиться к обороне и извещая, что шведы, соблазняемые богатствами Ченстохова, могут внезапно напасть и на него. Провинциал паулинов ксендз Теофил Брониовский немедленно отправился к королю просить у него какой-либо помощи. Но что мог обещать и сделать в то время Ян-Казимир? Провинциал возвратился с ненадежным обещанием помощи в случае внезапного нападения.

— Делайте, что можно, — сказал король, — но если вас будут осаждать, я постараюсь послать вам помощь.

Такой ответ короля прислал провинциал настоятелю, ждавшему от Бога того, чего не могли ему дать люди.

Только что прибывший в монастырь пан Павел Варшицкий был двоюродным братом Станислава, каштеляна краковского, член семьи, считавшей паулинов своими покровителями и благодетелями. Он был человек уже не молодой, не особенно богатый, с помощью брата попавший в высшее сословие; чувствуя себя обязанным брату, он очень ценил его и боялся, чтобы двоюродный брат не повредил себе и родне своим упорством, оставаясь верным Яну-Казимиру. Немало его мучило и положение страны, и ничего он так не желал, как только успокоения, хотя бы даже под властью шведов, только бы оно позволило ему возвратиться к его стадам, хозяйству и мирной сельской жизни. Это был настоящий сельский хозяин, в полном значении этого слова: он занимался хлебопашеством, скотоводством и пчеловодством; он копал пруды, разводил в них рыбу, строил мельницы и не оставлял без внимания ни одной отрасли хозяйства, которая могла бы поднять доходы и улучшить имение. Война причиняла ему много огорчения, расстроив все его дела, нарушив порядок и разогнав его слуг и крестьян; шведы, а также и польские солдаты, избирали для постоя роскошные помещения, хозяйничали без позволения в амбарах, выпасывали поля, ловили скот, а любимое стадо пана Павла пришлось даже спрятать в лесу, чтобы и до него не добрался неприятель. Ксендз-приор застал пана Павла, лысого, круглого, длинноусого человечка, уже одевавшим кунтуш; слуга держал приготовленный пояс.

— Ах, прошу извинения, отец приор!

— Ничего, ничего, я ведь хозяин, и мне можно войти.

— Простите, ваше высокопреподобие, что застаете меня в таком виде, и позвольте засвидетельствовать вам мое нижайшее почтение.

Говоря это, пан Павел, хотя и без пояса, бросился навстречу почтенному настоятелю и, кивнув слуге, чтобы тот ушел, сам поспешил подать кресло ксендзу Кордецкому. Дверь закрылась за слугою, и они остались наедине. Но едва пан Павел открыл рот, чтобы говорить, как на пороге после легкого стука появилось новое лицо: это был высокий, статный мужчина во цвете лет и здоровья, с черными волосами и усами, с саблей в черных ножнах у пояса, с шапкой в руке и с плащом на плечах. Он отворил двери с поклоном, как бы спрашивая разрешения войти.

— Можно? — спросил он, улыбаясь.

— Пан Христофор! Дорогой гость, просим, просим! — воскликнул приор, подходя к дверям.

Пан Христофор (это был некто Жегоцкий, добрый приятель ксендза Кордецкого и всего монастыря, а также и близкий сосед) сбросил плащ и с любезным видом подошел, приветствуя сначала хозяина, затем пана Павла. Приятно было смотреть на новоприбывшего: такой у него был спокойный вид, отличавший его от хмурых и насупившихся лиц, которые его окружали. Каково лицо, такова и душа, и под небом, быть может, не было счастливее его человека; вера в Провидение и надежда на Бога так были сильны в нем, что ксендз-приор называл его часто лилией, вспоминая слова псалма о птицах небесных и полевых лилиях, часто повторяемого Жегоцким. Ни одно несчастье доселе не могло омрачить его души, ни одно сомнение не поколебало его веры ни на мгновение. И в тот момент, когда вся страна была терзаема неприятелем, когда он потерял большую часть своего имения, когда будущее представлялось мрачным, он шел с таким ясным и веселым лицом, что ксендз Кордецкий обнял его, указывая пану Павлу:

Поделиться с друзьями: