Осада
Шрифт:
Ижевск не справился с собой. В ту же ночь, когда живые пели незнакомые Косому песни, стараясь сделать все, чтобы выделиться – и в то же время остаться толпой – их бывшие братья и сестры пришли к ним разделить эту полночь. В городе ввели осадное положение, перемещаться возможно было только с письменного разрешения коменданта города, транспорт встал, в Ижевск спешно стянули бронетехнику.
Но это все, что смогли сделать живые. Куда успешнее они продолжали выяснять отношения меж собой, – на помощь Удмуртии прибыли войска из сопредельных, теперь уже, независимых княжеств – Башкирии и Татарстана. Они и выясняли отношения друг с другом, за право владения новой территорией – как шкурой неубитого медведя. И зеленые флаги одного княжества перехлестывались с зеленью другого. Бронемашины гонялись по городу, отстреливая неправильные войска, сокращая и без того хлипкий десант, отыгрывая и сдавая территории. Потом настало короткое время народного ополчения, совсем недолгое, когда союзнические войска растворились в городе и его окрестностях,
Поначалу они мужественно обороняли город, проявив себя во всем великолепии. Они освобождали Ижевск и от башкирских и от татарских завоевателей, они зачищали свою столицу от зомби. Вот только распахнутые настежь двери магазинов сбили их с пути истинного. Мародеров среди них становилось се больше и больше, покуда город не наводнили жаждущие легкой наживы торопливые прожигатели жизни. Горожане в привычном понимании этого слова исчезли – либо бежали прочь, либо обратились, либо открыли в себе иные черты, позволившие им на время стать хозяевами города. Косой смотрел на дорогие машины, рассекавшие изуродованные танками улицы, подскакивающие на колдобинах, с людьми, увешанными в равной степени оружием и драгоценностями, кричащими что-то на понятном только им одним языке, иногда они даже махали чем-то, похожим на знамя, но оттого лишь, что не знали иного способа выразить себя.
А под конец, в начале октября, должно быть, исчезли и они. Погибли в перестрелках, обратились, разбежались, пытаясь унести свои сокровища, позабыв о главных – еде и бензине. Канули в Лету. Он, единственный оставшийся из живых, бродил по опустевшему Ижевску, впервые за много дней поняв, что ему никто не может угрожать, и удивляясь переменам, происшедшим с городом за истекший со дня его последнего явления месяц. Разглядывал опустевшие, разоренные, сожженные дома, уничтоженные магазины, кто-то умудрился даже расколотить библиотеку, книги в том числе и довольно старые, еще с «ятями», попросту валялись на улице, орошаемые стылым дождиком.
Он бродил по городу, словно турист, попавший в Помпеи, мало что понимая, но удивляясь поразительной достоверности разверзшейся перед ним человеческой трагедии. Надписи на стенах, вернее, сперва плакаты, немилосердно содранные, замалеванные, и поверх них нацарапано что-то убедительное, пробуждающее к действиям, вдохновляющее на подвиги, и уже поверх этого устремляющего – робкие, несмелые, почти беззвучные вопли о помощи – верно, мало кому, кроме создателей своих, попадавшиеся на глаза. Брошенные автомобили, раскрашенные в разные цвета, ставшие враз бесполезными БТРы, другая бронетехника, имевшаяся в городе, завезенная в него, подбитая или опять же перехваченная – и снова оставленная на произвол немилосердной судьбы. Огнестрельное оружие он находил на каждом шагу, любопытства ради поднимал его, смотрел – да, тут еще на несколько недель ожесточенных войн оставалось. Счастье, что они, эти недели, прошли в мире. Беда, что уже без людей.
Или нет? Прежде он мучился, решая для себя этот вопрос. Чем он для был для них – живых и мертвых? Чем они были для него, не живого и не мертвого, нашедшего свою странную середину, и вроде бы не то принятого шутки ради, не то отторгнутого морали для. Каковы вышли у него взаимоотношения с теми и с этими, вроде бы он стремился сперва покинуть бренный мир живых, потом вернуться в него, хотя и привыкнув, но не в силах долго пребывать среди мертвых; попытка возврата провалилась, он метался среди двух враждующих миров, и не мог найти себе пристанища. И любил и оплакивал ту, что сама будучи давно уж в могиле, пыталась любить и оплакать его. Здесь, на самой границе, на пересечении, на слиянии двух миров, он и жил долгое время, все те месяцы, пока шла война, и пока победа не осталась за теми, кто сызнова пришел в сияние света. С ним игрались, его подбадривали, забавлялись и предупреждали, но лишь до тех пор, пока не победили; после виктории он оказался ненужным, старой игрушкой, брошенной на произвол судьбы, вынужденной самой выбирать себе и новое пристанище и новое занятие по плечу.
Так он перебрался в подвал магазина, вынес оттуда несколько трупов, еще не разложившихся, сжег их, дивясь как своей решимости, так и цинизму, что в отношении умерших, что самого себя – ведь он работал без перчаток, как-то позабыл о них, мог заразиться чем угодно. Нет, видимо, обладал иммунитетом, подобным тому, что есть у всех мертвых, как следствие, остался жить. Прожил в магазине довольно долго, почти не высовывая нос, изредка отваживался на прогулки, – ему становилось все холоднее уже и в промерзавшем помещении сырого, плохо вентилируемого подвала. Одно утешало, здесь не было ни крыс, ни комаров, ни даже вездесущих тараканов. Все живое покинуло Ижевск, спасаясь от засилья мертвых. Все, кроме него.
После своей убедительной победы, наверное с месяц, мертвые еще в довольном количестве пребывали в городе, патрулируя некоторые здания, вероятно, там еще теплилась какая-никакая жизнь. Когда закончилась и она, когда последний оставшийся в живых житель подвала ли, чердака ли, словом, убежища, пришел в негодность, зомби в городе значительно поубавилось. В Ижевск стали даже наведываться самые отчаянные собаки и крысы, по счастью и те и другие отчего-то обходили его десятой дорогой, видимо, он либо так пропах смертью, что сам стал источать ее запах. Даже стаи, во главе которых стояла старая сука с течкой, и те, предпочитали не выяснять с ним отношения. Впрочем, и он не рисковал
привлекать к себе их внимание; так, верно, расходятся в море военные корабли, осознав в полной мере силы противника, и не желая вступать в бой, разумно предвидя, к чему он может привести.Первое время, когда мертвые стали расходиться, он было решил последовать их примеру, отправиться куда глаза глядят. Вот только… ему не давала снами покоя та мертвая женщина, с которой он был в склепе, смущала его разум, будто пыталась напомнить что-то важное. Но разум оставался глух к ее попыткам, наверное, он и оставил бы терзаться, коли однажды плотину, воздвигнутую на пути его памяти, неведомым образом не прорвало. Однажды утром он проснулся с ясным ощущением того, что сейчас произойдет что-то важное, что он на пороге чего-то необычного, необъяснимо волнующего, способного перевернуть его жизнь. А через мгновение плотина оказалась сметена, вся, разом; упав на кровать, взятую в отделе двумя этажами выше, он вжимался в холодные простыни и то накрываясь с головой, то сбрасывая одеяло прочь, вскрикивал, сжимая голову обеими руками, пытался вскочить, и снова укладывался, метался на кровати, затихал и вырывал волосы, словно этим мог защититься.
Он вспомнил за эти дни, все, что с ним случилось и как случилось, все встречи, разговоры, чувства, все виды, все думы, все сны и яви, память восстановилась так, словно была прежде записана на внешний носитель, и теперь, ничуть не поврежденная, вернулась к нему такой, какой никогда не должна быть: без прорех, без утерянных воспоминаний, знаний, умений, понятий, в объеме настолько полном, что лишь чудо не дало ему сойти в эти и последующие сутки с ума.
А потом наступил голод, вернее, он ощутил недовольное бурчание желудка, и вспомнил, как любил одно простое блюдо, вспомнил рецепт его приготовления, способ подачи, даже салфетки под тарелками… вспомнил и заплакал в бессилии. Чудовищное всемогущество собственной памяти обрушилось на него, и поделать с ней ничего нельзя оказалось, снова погрузиться в блажное состояние безмыслия он не мог. А потому помнил все, и это была его кара, его наказание за все свершенное им прежде. В том числе и в отношении той мертвой женщины, что пришла к нему в склеп, вернее, сперва он пришел к ней в склепе, вернее, еще раньше… он снова ударил себя по голове, пытаясь прогнать массив воспоминаний, затягивающихся в незримую удавку вокруг его шеи, нет, не помогало, он обречен был разом вспомнить и разом отстрадать – но уже иначе. Все потеряв прежде, потеряв память, он казалось, потерял и будущее, но теперь, обретя вроде бы долгожданное прошлое, он не избавился от проклятья беспамятства, оно деформировалось, стало иным, он обрел проклятье полной памяти, наложившееся на беспамятную жизнь, и от объединения этих проклятий, ему стало поистине невыносимо – странно, что он не смог покончить с собой в первые дни. Да нет, не странно, не хватило сил, физических, не моральных, морально он давно казался себе мертвым, а потом…. Потом еще одна штука, пришедшая вослед за потрясениями первых суток: он мазохистски возжелал вспомнить еще и еще, размотать клубок до конца, упиться вусмерть своей памятью. И потому не ел, не пил, почти не спал, лишь только вспоминал и вспоминал, почти не понуждая себя, – чтобы вызвать новую лавину, достаточно оглянуться по сторонам: любой предмет в подвале таил столько ассоциаций, что их хватало на долгие часы мучений, коим он с наслаждением и предавался – вымучив себя настолько, что едва смог удержать в ослабевших руках бутылку минеральной воды; когда эйфория мазохистских позывов памяти стихла, или когда он притерпелся к ней, или когда вспомнил достаточно, он неожиданно возжелал жить. Пусть не как раньше, но просто жить, переживать дальше и то, что было, и то, что будет. Все равно, ни его давешняя попытка бежать из этих краев, ни попытка сюда вернуться так ни к чему не привели…. Снова пытаться уйти, нет, это уже не для него. Слишком тяжело разрывать страдальчески сотканную материю бытия, намертво привязавшую его не просто к этому городу, этому месту на его карте памяти. А потому он не осмелился снова уйти, остался, подчиняясь высшей воле и ожидая возможных ее последствий.
Первое время он боялся что обретенные воспоминания обрушат на него гнев новых хозяев мира – напрасно, перемены в нем они не заметили, а потом и он постиг, что перемены не случилось, он не стал другим, он просто вспомнил, ведь все и так находилось внутри него, пусть отгороженное, но неотрывная его часть. А мук и запоздалых угрызений совести новые властители все равно не понимали. Как ни понимали многого из того, что он обрел внезапно, и чем был по самую макушку богат прежде. И это было и спасением и новой неосознаваемой болью. Ведь он утвердился в мысли, что на этой крохотной планетке, чувствующим и мучающим себя своими чувствами, остался один. Тогда к чему все остальное и все остальные?
Эта загадка оставалась для него неразгаданной до самой весны, точнее, до того времени, которое он назвал весной – календаря Косой давно не вел. Просто столбик термометра все чаще и чаще днем стал заваливаться за нулевую отметку, поднимаясь, точно росток, к пробивавшимся сквозь унылое небо, солнечным лучам. Зима в этом году выдалась холодной, снежной, редкие оттепели сменялись долгими морозами, почти ежедневно шел снег, наметая горы, укрывая город от чужих взглядов, так что порой не понять было, где кончается Ижевск и начинаются его окрестности. Он мерз, даже несмотря на тепло в каморке, мерз, просто потому, что не привык к двадцатиградусным холодам: живя гораздо южнее, он приехал в Ижевск на лето и планировал вернуться с первыми птицами, отправлявшимися в свой далекий путь за горизонт.