Осенние дали
Шрифт:
Еще постояли. Катенька словно с каким-то вопросом, жалостливо смотрела на отца снизу вверх.
— Ничего. Ты растешь, становишься умненькой. Все будет хорошо.
— Хорошо, — тотчас покорно согласилась Катенька. Казалось, отвечала она так же заученно, как при встрече у пруда, однако тон был доверчивее, искреннее. — Нас в школе учат вышивать крестиком. Дома уроки… Светку качаю.
Вполне естественным было то, что Катенька помогает матери, бабке ухаживать за сводной сестренкой. Антона Петровича почему-то ее ответ покоробил: «Нянькой приспособили».
Далеко за полем, за черневшей лесной полосой глухо и словно бы потерянно закричал паровоз, будто чувствовал себя одиноким в этой ранней холодной полутьме: наверно, из Москвы шел
— Ладно, доченька, беги, — бодрым, веселым голосом сказал Антон Петрович, засуетился, еще раз ткнулся губами в щеку девочки. — Беги, а то простудишься. Да и темнеет.
— Ладно. До свидания, папочка.
Она заморгала-заморгала, неуклюже повернулась и побежала домой, к словно истончившейся колокольне монастыря. Почти тут же остановилась и, обернувшись, помахала рукой в шерстяной варежке. Антон Петрович помахал ей; он стоял на бугорке и не двигался. «На каждые сто браков — сорок разводов» — почему-то всплыла строка из газеты. Катенька опять побежала к дому и вновь обернулась и помахала. Затем наклонила голову, пошла шагом и больше уже не оборачивалась.
И долго еще смотрел ей вслед Антон Петрович. Тоненькая фигурка Катеньки становилась все меньше, сумерки обуглили ее, съедая очертания. Затем девочка совсем растаяла, пропала, а худощавый взрослый мужчина в защитного цвета пальто с пристежным цигейковым воротником все смотрел и смотрел…
Повернулся и быстро пошел по дороге.
…Час спустя сквозь деревья придорожного лесочка мелькнули, задвигались огоньки — станционный поселок. В маленьком вокзальчике, на лавке, ожидали поезда двое крестьян с чемоданами, мешками. Антон Петрович взял билет в кассе, вышел на перрон. Кровавым, зловещим глазом глядел вдали семафор: путь еще не открывали. Прошел стрелочник с фонарем, но Антон Петрович не видел ни семафора, ни стрелочника. Перед его глазами все еще стояла белобрысенькая девочка, и глаза у нее были любящие, печальные. Она будто спрашивала: «Как же, папочка, ты меня бросил?» Антону Петровичу сделалось стыдно за ту скованность, похожую на отчуждение, которую он испытал днем при встрече с Катенькой. Откуда эта скованность? Сразу после развода ее не было. Неужели с каждым годом отчуждение будет расти? Катенька созревает, меняется, сформируется в зрелую девушку — не станет ли она тогда для него родной незнакомкой? И что она будет чувствовать к нему, когда повзрослеет и все поймет? Может вспыхнуть обида за мать? Вражда?
Эка жизнь до чего запутанная! Почему так часто счастье одного человека оборачивается несчастьем для другого? Бывает, и не желаешь ему зла, сам полюбишь, тебя полюбят, а все же страдают самые близкие, родные люди, и ты уже не в силах им помочь.
…Подошел поезд. Антон Петрович засуетился, отыскивая свой вагон, полез на подножку. Ударил второй звонок. Состав тронулся неслышно, проплыли освещенный вокзал, голые деревья в скверике, и знакомая, когда-то родная станция осталась позади, растаяв в сгустившихся осенних сумерках.
В Смоленск поезд прибыл в потемках, задолго до рассвета. Снега здесь тоже не было. Окна привокзальных домов немо чернели.
Автобус, набитый пассажирами, потащил Антона Петровича по гористым улицам, мимо стоявшей под оврагом высокой церкви-музея, мимо небольшого памятника фельдмаршалу Кутузову, повернул в сторону от Днепра, разрезавшего древний город. Да, он приехал к себе домой. Такого ощущения в старой деревне уже не было, оно потерялось. Человек пускает корни там, где живет его семья, близкие, где его работа, надежды на будущее. Родное место ему дорого лишь по воспоминаниям, а забрось его судьба опять туда, оно не согреет сердца, покажется чужим.
Небольшой тихий дворик еще спал. Спал в темноте облупленный кирпичный трехэтажный дом с косым, вросшим в землю крылечком. Спали дровяные сарайчики, лепившиеся к забору и теперь, после газификации, никому не нужные. Спали столбы от волейбольных ворот: днем
женщины натягивали на них веревки и, к возмущению дворовых ребят, сушили белье.Квартира Миневриных была на нижнем этаже. Звонить Антон Петрович не стал, а подошел к окну и тихонько постучал в почерневший переплет рамы. Он всегда так стучал Глике, давая знать, что пришел именно он. Стук его, хотя и негромкий, будил ее сразу. Проснулась Глика и сейчас: край занавески дрогнул, выглянуло ее заспанное лицо с радостно-настороженными глазами. Антон Петрович улыбнулся жене. Занавеска опустилась, и он вернулся на заскрипевшее крыльцо.
Сквозь дверь Антон Петрович услышал легкие шаги Глики; щелкнул английский замок, и в следующую минуту он уже целовал ее чуть полуоткрытые толстые и добрые губы, голую теплую шею, глаза, в которых еще бродили сонные видения, с жадностью вдыхал знакомый, волнующий запах ее кожи.
— С ума сошел? — сердито сказала Глика. — В сенях. Люди могут увидеть.
— Пусть видят, — улыбаясь, говорил он, поймав и целуя ее теплую руку, обнажившуюся до локтя.
Осторожно ступая, чтобы не разбудить соседей, они прошли к двери своей квартиры. Антон Петрович замешкался в передней, снимая пальто. Вошел в комнату. Глика зажгла торшер, вновь нырнула в постель, полуприкрылась одеялом. Зеленоватый свет от абажура падал на ее черные растрепанные волосы, грудь, видную в глубоком вырезе ночной рубашки.
— А где Петушок? — спросил Антон Петрович, увидев, что кроватка сына пуста.
— Спит с бабушкой. Вчера купали, она ему сказки рассказывала. Я не захотела перекладывать. — Глика совсем проснулась, смотрела на мужа испытующе, с ожиданием. — Чего раздеваешься? Через час на работу.
— Отдохну немножко, — ответил Антон Петрович, расшнуровывая ботинок, и крепко, сладко потянулся.
— Нечего нежиться. Еще заснешь.
Он видел, что Глика ждет его в постели и говорит из чувства противоречия. Она всегда ревновала мужа после его поездок к дочке в деревню, оглядывала подозрительно, морщила нос, словно хотела обнюхать. Поэтому сердито отвечала и в сенях, хотя была очень рада.
Снимая через голову верхнюю рубашку, Антон Петрович подумал, что все женщины одинаковы и после первого, и после второго брака жизнь у супругов идет по тому же кругу: сперва ненасытные ласки, внезапные ссоры, знаки внимания, потом уравновешенность, привычка, развивающая успокоение, упорное отстаивание своего «я», авторитета. Образ Елизаветы стерся в душе Антона Петровича, его заслонила вот эта скуластая, пополневшая в груди и бедрах молодая женщина. Она ему люба, она ему родная, а та, первая, мила только в воспоминаниях.
— Лижешься, — шепотом и словно бы все еще сердито говорила Глика, отстраняя мужа, делая вид, что не хочет его ласк. — Спи лучше, спи. Лежи спокойно. Насвиданничался со своей Лизочкой?
— Оставь. Сама знаешь, что там все кончено. Должен же я видеть дочку?
— Гаси торшер.
Скоро надо было вставать. Антон Петрович знал это, но дремота смежала глаза. Глика уже спала, уткнувшись ему под мышку, сладко дыша полураскрытым ртом. По признакам, в верности которых она не сомневалась, Глика увидела, что Антон принадлежит ей и со стороны «старой любви» ничто не угрожает. А он тоже лежал счастливый, утихомиренный, наслаждаясь тем, что наконец дома, что все здесь здоровы и всё благополучно.
«Я только минутку, — подумал Антон Петрович. — Будильник заведен». И вдруг перед его глазами как живая встала Катенька в своем меховом уродливом капоре. Она улыбалась ему чуточку жалко и махала рукой в варежке. «Что это? Никак не могу заснуть», — подумал Антон Петрович, не зная, что уже спит. «Катенька! Как живешь, моя деточка?»
У ШЛАГБАУМА