Осенний август
Шрифт:
Полина искоса посмотрела на сестру с одобрением.
– А то, что он взял мать, явно равнодушную к мужчинам, тоже говорит о безграничной порядочности их класса? Мы по крайней мере из себя святош не строим. И в этом наша сила.
– Да что ты несешь?! Совсем уже с ума сошла со своим свободомыслием?!
– Ну-ну, – усмехнулась Полина.
Вера порывисто встала и, не прощаясь, ушла в веранды, старательно следя, чтобы дикие слова сестры не зацепились за ее сознание и не породили свои производные.
В отрочестве Вера пережила период, когда считала, что мать достойна большего, что отец испортил ей жизнь. Сколько девочки себя помнили, они идентично воспринимали какую-то недоговоренность со стороны родителей. Это проскальзывало в полувзглядах
Полина осталась сидеть на месте в той же позе захворавшей королевы.
– Как противно до сих пор ощущать себя в России Базаровым! – сказала она вслух с ожесточением. – Ничего ведь не изменилось с пятидесятых!
2
Непомерно пышная прическа из волос, которые всегда так восхищали Веру – спутанных, сильно, но все же не в спирали закручивающихся прядей неопределенного, между золотистым и темно-коричневым, цвета. Вдумчивый, изучающий, как будто даже недоумевающий из-за всего вокруг взгляд. Она была так близко – протяни руку – и так отстраненна, успешно пряча свое, быть может, даже высокомерие сквозь воздушность сознания.
Веру тяготила дистанция, которую почему-то всегда возводила между ними сестра, быть может, самим своим существом. Но Полину это не трогало. Она всего лишь отражалась в зеркале, как и во всей ее, Вериной, жизни – невероятно настоящая, настолько, что становилось страшно от ее дышащего присутствия, от ее полнокровности и источаемой силы. От ее пребывания в комнате становилось даже жарче. С яркими зрачками, как бы бессильно останавливающимися на собеседнике в попытке что-то сказать и предпочитающими наблюдение так же часто, как демонстрацию себя самой. И блестящей загорелой кожей, специфически пахнущей так, как пахнет здоровый покров молодого организма – влагой и пылью вперемешку с какой-то странной, травяной словно, пряностью, будто листья с деревьев, под которыми она проходила утром, облепляли ее и отдавали ей свой горький сок. Руки, выбивающиеся из сдавливания рукавов – сильные стянутые мышцы с вкраплениями веснушек. Вся несдержанная и преодолевающая под стать своему двадцатому веку. Не человек – воплощенная античность, только без древней невежественности.
Когда Вера случайно дотрагивалась до ее рук, сталкиваясь с Полиной в их обширной столовой или библиотеке, они были не мягкими, как обычно у женщин, а упругими и твердыми за первым обманчивым впечатлением шелковистости покрывающей их кожи. Руки спартанские, в которых не было ничего белого и мягкого, бездарно изнеженного под дух ускользающей эпохи – лишь золото и сталь.
Полина смотрела на Веру и в свою очередь ощущала прилив нежности. Совсем ребенок, чистый и хорошо пахнущий, с дивными переливчатыми волосами такого странного для их семьи цвета – откуда только взялась эта въедливая рыжина? Даже собственный высокий рост утверждал Полю в сознании легкой покровительственной заботы по отношению к сестре.
После созерцания сестры и редких душевных, а чаще политических разговоров Вера забиралась на свой чердак и продолжала мечтать о Полине, которая была с ней под одной крышей. Поля не раздражала, потому что не лезла к сестре. Полины парадоксально не было слишком много при всей ее весомости.
В темноте без свечей она замечала свои отражения в узких стеклах чердака и различала в них мать, какой она была в ее, Верином, детстве. Распахнутые и всегда яркие глаза. Темные от глубины и размера, но зеленые по существу, несущие в себе мистический отпечаток эволюции. Впечатались в ее всегда теплые радужки отголоски первобытного
родства с растениями, которые она так любила. Широкие скулы и пухленькие щеки, что порой доводило до задора, а в моменты грусти производило неоднозначное впечатление. Все говорили, что на мать больше похожа Полина. Но Вера для себя давно решила, что это неправда.3
Вера смутно помнила из глубин памяти всплывающий огромный всегда темный Петербург с его усыпляющими гостиными, залитыми свечами и прохладой. Почти все детство Вера вспоминала как что-то тянущее непередаваемой грустью, трагизмом зимы. Но и детские забавы, свежий искрящийся снег. Вместе с крестьянскими детьми, визжа и валясь в сугробах вместе с перевернутыми санями, сестры задыхались от жары, захватывающей их испариной под полушубками.
Зимой в Петербурге мало что затмевало долгие темные комнаты с высокими потолками. Русскую зимнюю жизнь, сжимающую и колющую, как шерстяные носки на разгоряченных ногах, изматываемых, но без этой сбруи обреченных на замерзание. Вера поздней ночью посиживала у продуваемого окна в огромной комнате с безмерными потолками и взирала на величественную серость за стеклами. Разве что на Рождество озарится Дворцовая плеядой огней и цветов. А потом бежала к матери с Полиной, чтобы послушать какое-нибудь занесенное веками сказание.
Гораздо больше воспоминаний у нее сохранилось о доме в деревне. О долгих прозрачных переходах от воздуха к бледной желтизне пожухлой травы, реках, блестящих, белых, отражающих, совсем нестеровских. Ненавязчивость всех оттенков коричневого, переходящего в желтый. Широта. Русь. Та самая, тоскливая и необходимая, делающая сердца людей, взращиваемых на этом, такими большими и такими неприкаянными. Всю оставшуюся жизнь, как только начала понимать устройство людских душ и их образование, Вера утверждала, что настоящая широта может быть лишь в человеке, выросшем на природе.
Трава и солнце там восставали какими-то неестественно раскрашенными, пробитыми через призму желто-красных стекол, выжигающих все, на что были направлены. Воздух забивали дым и туман, оставшийся от дневных костров. Мучительный запах горелого дерева, залетевший в чистый проветренный дом. И прохладное летнее утро в ощущениях тени… Не раскрывшее еще свой изматывающий, непередаваемый зной. Подпевающее этому жмурое небо.
Больше всего Вера любила застывать возле окон. И то, что вставало за ними, было уже второстепенно. Пышный Петербург, прекрасный несмотря на полугодичную осень, которая даже подчеркивала его ослепительность. Или имение их семьи, зелено-золотой круговорот листьев и травы в одних и тех же местах. Пейзаж, не надоедающий никогда. Тягучесть и прелесть искусственного света осенних вечеров, переходящие в усталость. Усталость творчества и фантазии, не оставляющая настроения или времени, как безумная летняя беготня.
Тихое окно, выходящее в сад. Верино. Окно, сформировавшее ее куда больше окружающих. Окно познания, покоя и образов. Окно гармонии и непостижимости сознания. Окно, отворяющее закаты, стремительно покрывающиеся холодком сумерек, которыми она беззастенчиво любовалась как своими. Пахнущий, поющий, захватывающий в пряность своих запахов, предвкушающих осень или отходящих от дневного зноя. Вера понимала, что только в моменты лицезрения этого она и существует по-настоящему, не цепляясь за прах повседневности и вечных петербургских камней.
У Веры, как у немногих девушек с развитой душой и головой, было две жизни – выставленная на всеобщий обзор, где она утягивалась в корсет, терпела лето, когда просто хотелось содрать с себя все до нижней рубашки и пыталась подражать остальным женщинам, чьими манерами быстро заражалась, потому что ее приучили любить изысканность. И истинная, начинающаяся, когда все оставляли ее в покое. Вера с трудом думала о замужестве и прочих связанных с ним неприятностях – сможет ли она тогда в достаточной мере оставаться в одиночестве? Она не верила, что способна быть счастливой в других условиях.