Оскар Уайльд, или Правда масок
Шрифт:
Оскар встречался с Адой всякий раз, когда оказывался в Лондоне, и у него никогда не было и уже не будет более верного друга. Он появлялся с ней у князя Пьера Трубецкого, где познакомился с актером Уиллардом, а главное, с удивительной Иветт Гильбер. Вошедшая в историю как исполнительница народных песен и увековеченная кистью Тулуз-Лотрека, эта женщина экстравагантного внешнего вида с рыжими волосами и бледным лицом отличалась изрядным чувством юмора. Все гости в доме у принца с нетерпением ожидали этой встречи. Уайльд приехал с опозданием; вперед с ироничной улыбкой на губах вышла Иветт Гильбер, прекрасно понимая, насколько эффектно она выглядит:
— Не правда ли, мсье Уайльд, я самая уродливая женщина Франции?
На какую-то долю секунды Уайльд озадаченно замер, склонившись над протянутой рукой, и ответил с неизменной обходительностью: «Всего мира, мадам, всего мира!» — вызвав шепот восхищения у окружающих и мгновенно завоевав симпатию Иветт Гильбер [449] .
На лето Оскар снимал дачу в Горинге на берегу Темзы. Он занимался тем, что готовил издание «Веера леди Уиндермир», придумывая сюжет для новой пьесы и отдавшись во власть своей природной лени.
449
В своих воспоминаниях Фрэнк Харрис пишет, что эта реплика была адресована приятельнице Уистлера и весьма некрасивой женщине Анне де Бове. Однако певица в своих мемуарах утверждает, что именно она явилась адресатом этой остроты, приведшей ее в полный восторг.
Он совершил короткую
450
Ibid., p. 344.
451
Ibid., p. 346.
452
R. Croft-Cooke, op. cit., p. 82.
Вернувшись из Динарда, Уайльд узнал, что в письме, адресованном одному своему старому товарищу по Оксфорду, Бози Дуглас встал на его защиту: «Вместе с тем, я считаю, что он обладает удивительным воображением, счастливым даром экспрессии, врожденным чувством фразы и огромным драматическим инстинктом (я имею в виду не его пьесы, а „Дориана Грея“ и „Гранатовый домик“)… Он самый благородный в мире друг, он единственный из всех моих знакомых, кому достанет смелости положить руку на плечо бывшего заключенного и пройтись с ним так по Пиккадилли» [453] . Этого было достаточно для того, чтобы Уайльд, который страдал в разлуке, написал Бози: «Я рад узнать, что мы снова друзья и что наша любовь прошла сквозь тень и сумрак безразличия и печали и вышла увенчанная розами, как это было прежде. Давай же будем бесконечно дорожить друг другом, как мы всегда делали это» [454] .
453
Ibid.
454
R. H. Davies, op, cit., pp. 347–348.
Вместе с тем у Уайльда накопилось немало причин для беспокойства и тревог. Заведение Тейлора попало под наблюдение, полиция проводила обыски во всех помещениях и внимательно следила за передвижениями жильцов и гостей. Из предосторожности Уайльд покинул отель «Альбермэйл», где его слишком хорошо знали, и снял однокомнатную квартиру в доме 10/11 на Сент-Джеймс-плейс, где рассчитывал поработать над пьесой «Идеальный муж», а также вновь вернуться к корректуре «Сфинкса», произведения, которое, безусловно, доставило ему больше всего хлопот, так как его издание все продолжало откладываться. Здесь он узнал, что Бози, который бежал во Францию, а затем в Бельгию в обществе галантного дружка, подвергся угрозам шантажа со стороны своего юного приятеля. Уайльд в очередной раз вынужден был вмешаться и срочно выехал на континент, забыв о работе и подвергнув очередному испытанию свою и без того небезоблачную репутацию. Он привез Бози в Лондон, в то время как того ждали в Константинополе после остановки в Париже. Теперь, когда Бози поселился в квартире Уайльда, о спокойствии снова можно было забыть, и Уайльд писал: «Каждое утро ровно в половине двенадцатого я приезжал на Сент-Джеймс-плейс, чтобы иметь возможность думать и писать без помех, хотя семья моя была на редкость тихой и спокойной. Но я напрасно старался. В двенадцать часов подъезжал твой экипаж, и ты сидел до половины второго, болтая и беспрерывно куря, пока не подходило время везти тебя обедать в „Кафе Рояль“ или в „Беркли“. Ленч с обычными возлияниями затягивался, как правило, до половины четвертого. Ты уезжал на час в „Уайтс-клуб“. К чаю ты являлся снова и сидел, пока не наступало время одеваться к ужину. Ты ужинал со мной либо в „Савое“, либо на Тайт-стрит. И расставались мы обычно далеко за полночь — полагалось завершить столь увлекательный день поздним ужином у „Уиллиса“» [455] . Таким образом, требовательность Бози, которой Уайльд был не в силах сопротивляться, начинала стеснять драматурга, а это приводило к неизбежным размолвкам между мужчинами, которые тем не менее не могли обойтись один без другого. Бози компрометировал себя с другими «пантерами», демонстративно появлялся повсюду вместе с Уайльдом, дразнил отца, доставлял волнения матери; он потерял должность в Константинополе еще до того, как занял ее, и стал тем самым «плодом моего позора», которого Оскар вывел в «Женщине, не стоящей внимания», как прежде стал Дорианом Греем, которого Уайльд создал еще до знакомства с ним.
455
R. Croft-Cooke, op. cit., p. 84.
После серьезного внушения, полученного от матери, Бози вернулся в Каир,
устроив Оскару очередную сцену. Здесь он снова компрометировал Уайльда, откровенничая с Робертом Хиченсом, который позже использовал рассказы Дугласа в «Зеленой гвоздике», литературной шутке, которую почему-то приписали Уайльду.Лорд Альфред Дуглас, как всегда непредсказуемый, импульсивный, более всего влюбленный во время разлуки, написал предлинное письмо матери, которая мечтала о его окончательном разрыве с Уайльдом: «Прежде всего, в тот вечер вы сказали мне, что я даже не сделал попытки убедить вас в том, что Оскар достойный человек. В ответ я спросил вас, а помните ли вы, чтобы я когда-нибудь пытался убедить вас, что кто-либо из моих друзей является достойным человеком; мне кажется, я всегда был тверд в своем нежелании делить людей на плохих и хороших. В предисловии к „Дориану Грею“ Оскар пишет: нет книг нравственных или безнравственных, а есть книги хорошо или плохо написанные. А теперь, если вы перенесете это правило на людей, оно сохранит свой смысл, и мой подход к людям именно таков. Человек не может быть нравственным или безнравственным, человек бывает хорошо или плохо скроен, вот и все. Это означает, что у него либо есть характер, стиль, изысканность, свое лицо, либо эти качества отсутствуют… Вы сами прекрасно знаете, что не судите людей по этим критериям, так что вы не можете требовать этого и от меня… Вы считаете, что именно Оскар разрушил мою душу. Так вот, я могу ответить, что до знакомства с ним у меня вообще не было души; он научил меня оценивать веши в зависимости от их значимости, научил отличать прекрасное от уродливого и вульгарного… А теперь позвольте задать вам вопрос: а что вы можете предложить мне взамен этого человека, куда я, по-вашему, должен отправиться во имя духовного обогащения моей личности? Кто станет питать мою душу сладкой горечью меда? Кто вновь сделает меня счастливым в минуты грусти, отчаяния или плохого самочувствия? Кто иной сумеет унести меня одной лишь силой своего сияющего золотом слова далеко от угрюмого мира в воображаемую страну чудес, остроумия, парадоксов и красоты? Я безумно влюблен в него, а он в меня».
Это и следующие за ним письма проливают совершенно особый свет на отношения Бози и Уайльда и демонстрируют непреодолимое влечение, которое испытывал юный лорд к знаменитому литератору, подтверждая вместе с тем, что узы, объединявшие двух мужчин, носили прежде всего интеллектуальный характер. В еще одном письме, которое он через несколько дней снова написал матери, продолжавшей упорствовать в своем мнении о вредном влиянии Уайльда, Бози сделал интересный анализ «Дориана Грея», который стоит процитировать даже в большей мере, чем предыдущее письмо, поскольку здесь содержится откровенное признание в любви, которое под новым углом зрения высвечивает неоднозначную личность юного лорда Дугласа: «Лорд Генри учит Дориана Грея, что он должен осуществить все, что в его силах, и придать форму любой страсти, любой идее, приходящей на ум, с тем чтобы превратить свою жизнь в произведение искусства. Он как-то говорит ему: Я так счастлив, что в своей жизни вы занимались только тем, что жили, я так счастлив, что вас никогда не посещала мысль написать книгу или сочинить песню, вы сделали свою жизнь произведением искусства… Теперь же, если вы остаетесь все еще настолько слепы и чудовищно несправедливы, чтобы искать аналогию между поведением О. У. в отношении меня и поведением лорда Г. в отношении Дориана Грея, то, думаю, любые слова, которые я мог бы вам сказать, были бы абсолютно бесполезны. Оба случая не имеют ни малейшего сходства… Если рассматривать этот вопрос наиболее искренне и правдиво, наверное, можно было бы сказать, что лорд Генри — восковое изображение того, кем мог бы стать Оскар, не будь у него столько энтузиазма, гуманности, щедрости и очаровательной мягкости характера… Что касается того, что вы называете чудачествами и особой моралью, то я настолько же далек от мысли о том, что меня самого наделяют исключительно такими характеристиками, насколько знаю, что эти качества были присущи почти всем великим умам, перед которыми я преклоняюсь, как прошлого, так и нашего времени» [456] . Такова была сила страсти, соединившей Оскара и Бози, и даже почтение, которое Дуглас испытывал по отношению к собственной матери, не в силах было умерить ее безумия.
456
Ibid., pp. 92–94.
В феврале 1894 года вышел перевод «Саломеи» с посвящением лорду Альфреду Дугласу. Обложка выглядела ужасно, и Уайльд пришел в отчаяние от того, что роковая судьба все не оставляла в покое его принцессу. Он вновь был разлучен с Бози, у него снова не было денег, «Саломея» принесла сплошные разочарования, а последнюю, с таким трудом законченную пьесу отказались ставить два режиссера. Все разъяснилось внезапно, с прибытием по-прежнему вызывающе яркого Бози, которого Уайльд поехал встречать в Брайтон, где друзья провели вдвоем несколько счастливых дней. Вернувшись в Лондон, Уайльд загорелся страстью к молодой актрисе Эме Лаутер, которой он писал: «Эме, Эме, если бы Вы были мальчиком. Вы разбили бы мое сердце». Дальше уже идут стихи:
Ваши зеленые глаза, как темные озера, По которым прокатилось солнце, Оставив в них свое золотое отражение.В нем ощущалось какое-то разочарование, которым Уайльд поделился с совсем юным актером Филиппом Хьютоном, новым завсегдатаем дома на Сент-Джеймс-плейс: «В обществе я абсолютно намеренно стараюсь казаться только дилетантом или денди — я считаю неразумным демонстрировать свои чувства окружающим, а прятаться за строгими манерами пытаются одни лишь неосторожные люди; мудрец изберет для этого безумие изысканной фривольности фантазий и беспечности. В столь вульгарном мире, как наш, каждому необходимо носить маску» [457] .
457
R. H. Davies, op. cit., p. 353.
Ему самому это было необходимо более, чем кому-либо другому: опасные связи Уайльда с «пантерами» с Литтл Колледж-стрит, вызывающие отношения с Дугласом давали пищу для постоянных пересудов и скандалов. Возмущенная до крайности мать Бози решила рассказать обо всем Констанс, которая и без того уже начала задаваться вопросами по поводу продолжительных отлучек Оскара, его таинственных поездок в Париж, Брайтон, Брюссель, по поводу этой безумной дружбы, о которой поведала ей леди Куинсберри.
Даже маркиз, увязший в скандале вокруг своего второго развода, тем не менее решил вмешаться. Он в очередной раз встретился с Уайльдом и Бози в «Кафе Рояль». Маркиз уселся за их столик и разделил с ними трапезу, хотя его не переставало ужасать их обращение друг с другом и он не в силах был выбросить из головы нелицеприятные намеки на их взаимоотношения, которые делали ему люди его круга. Непревзойденное обаяние Уайльда на этот раз оказалось бессильным. Какое-то время маркиз оставался в нерешительности, опасаясь новых неприятностей; ему на память пришел недавний скандал, в котором оказались замешаны его старший сын и лорд Роузбери, к тому же он не мог сбросить со счетов и экстравагантность собственной жизни.
В конце концов 1 апреля 1894 года он написал пролог той пьесы, которая ровно через год была разыграна в зале английского суда:
«Альфред. Мне исключительно больно от того, что я вынужден писать тебе в такой жесткой форме… Во-первых, правильно ли я понимаю, что после того, как ты, к своему стыду, покинул Оксфорд подобным образом, как мне это объяснил твой воспитатель, ты собираешься теперь наслаждаться бездельем и праздностью? Во-вторых — тут я касаюсь самого болезненного пункта моего письма — речь пойдет о твоей близости с этим типом, Уайльдом. Это нужно прекратить, иначе я от тебя отрекусь и лишу средств к существованию. Я не собираюсь анализировать эту близость и ни в чем тебя не обвиняю; но, на мой взгляд, даже делать вид, что ты ненормален, столь же непристойно, сколь и быть таковым на самом деле. Я своими собственными глазами видел вас вдвоем — как бесстыдно и отталкивающе вы выказывали свою близость! В жизни не видел ничего более мерзкого, чем выражение ваших лиц. Неудивительно, что о вас столько говорят. Кроме того, мне стало известно из надежного источника — что, впрочем, может быть, и неверно, — будто его жена добивается развода, обвиняя его в содомии и прочем разврате… Если это подозрение имеет какие-то основания и если о нем пойдет молва, я буду вправе пристрелить его при первой же встрече».