Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Наша шестая встреча (кажется, последняя) состоялась в кафе «Ройял». На этот раз он, похоже, не слишком опасался, что я стану говорить ему гадости. Он даже не подозревал о моем предательстве, а ведь я, расхвалив до небес его первые пьесы, комедией «Как важно быть серьезным» не вдохновился [46] . Это, безусловно, умная пьеса, однако, в отличие от остальных, написана она не сердцем, а рассудком. В других его пьесах давали себя знать ирландский рыцарский дух восемнадцатого столетия и романтика ученика Теофиля Готье (в сущности, Оскар, хоть он и был критиком нравов, всегда оставался старомодным, на ирландский манер). Этот романтический рыцарский дух не только придавал серьезным репликам некоторую теплоту и благородство, не только сказывался на решении женских образов, но и создавал определенный эмоциональный настрой. Без такого настроя смех, пусть и самый заразительный, губителен и низменен. В «Как важно быть серьезным» настрой этот исчез, и пьеса, которой никак не откажешь в остроумии, была, по существу, преисполнена ненависти. Я ведь понятия не имел, что

Оскар переживает не лучшие времена и что в этой пьесе дает себя знать вырождение, вызванное его распутством. Я-то думал, что он по-прежнему на плаву, и высказал неудачную догадку, что комедия «Как важно быть серьезным» на самом деле написана или задумана в молодые годы под влиянием Гилберта, сейчас же лишь слегка подновлена для Александера. В тот день в кафе «Ройял» я безо всякой задней мысли поинтересовался у него, прав ли я. Он с негодованием отверг мою догадку и с надменным видом заявил (в тот день он впервые разговаривал со мной так, как с Джоном Греем и другими еще более ничтожными своими учениками), что во мне разочаровался. «Что с вами, черт возьми, происходит?!» — помнится, спросил я его, но как он отреагировал на мои слова, я забыл. В памяти осталось только, что в тот день мы не поссорились.

46

В рецензии Б. Шоу на «Как важно быть серьезным», напечатанной в «Субботнем обозрении» 23 февраля 1895 года, в частности, говорится: «Не могу сказать, чтобы мне полюбилась комедия „Как важно быть серьезным“. Она, разумеется, меня позабавила, но если комедия только забавляет, но не трогает, у меня остается чувство, что вечер потрачен зря».

Когда он сидел в тюрьме, я отправился с лекциями о социализме на север и по дороге набросал петицию в его защиту. Спустя какое-то время я встретил Уилли Уайльда в театре — если мне не изменяет память, это был «Театр герцога Йоркского», во всяком случае, находился он на Сент-Мартин-лейн. Я заговорил с Уилли о петиции, спросил, делается ли что-то еще в этом роде, и предупредил его, что наши со Стюартом Хэдламом [47] подписи под петицией лишены всякого смысла, ибо мы оба считаемся законченными чудаками. Поэтому, если под петицией появятся наши имена, она будет иметь абсурдный вид и принесет Оскару куда больше вреда, чем пользы. Уилли с готовностью со мной согласился и с сентиментальным пафосом и невообразимым отсутствием такта добавил: «Оскар был совсем не плох. Кого-кого, а женщину он бы у вас никогда не отбил». Он убедил меня, что мою петицию никто не подпишет, и я с этой идеей расстался; что сталось с моим черновиком, неизвестно.

47

Преподобный Стюарт Дакуорт Хэдлам(1847–1924) — социалист и богослов; в 1895 году, едва зная Уайльда, взял его на поруки. По выходе Уайльда из тюрьмы предложил ему пристанище в своем доме.

Когда Уайльд перед смертью жил в Париже, я исправно отсылал ему все свои книги с дарственной надписью, и он отвечал мне тем же.

Об Уайльде и Уистлере я писал в те дни, когда они считались остроумными хохмачами и именовались в печати не иначе как «Оскар и Джимми». Тем не менее я никогда не позволял себе по отношению к ним развязного тона. Со своей стороны, и Уайльд относился ко мне серьезно, считал человеком примечательным и отказывался сводить мои труды, как это тогда было принято, к зубоскальству. И это не было столь распространенной обоюдной похвалой: ты восхищаешься мной, я — тобой. Думаю, он не кривил душой: пошлые нападки на меня вызывали у него искреннее негодование, и те же чувства испытывал к нему я. Мое стремление помочь ему в беде, равно как и отвращение, которое вызывали у меня непотребные газетчики, ополчившиеся против «содомита Уайльда», были, сам не знаю почему, непреодолимы. Мое сострадание к его извращению, понимание того, что это недуг, а не порок, не непристойность, пришли ко мне посредством чтения и жизненного опыта, а вовсе не из сочувствия.

К гомосексуализму я испытываю естественное отвращение — если только это чувство можно назвать естественным, что в наши дни вызывает некоторые сомнения.

Никаких оснований испытывать к Уайльду симпатию у меня не было. Он был родом из того же города, что и я, и принадлежал к той категории дублинцев, которую я ненавидел больше всего; он был из разряда дублинских снобов. Его ирландское обаяние, которое так сильно действует на англичан, на меня не действовало, и в целом не будет преувеличением сказать, что расположен я был к нему ничуть не больше, чем он того заслуживал.

Вскоре, однако, я испытал к нему дружеские чувства и, надо сказать, довольно неожиданно для меня самого. Произошло это во время дела чикагских анархистов [48] , чьим Гомером, по Вашему меткому замечанию, была бомба. Тогда я пытался уговорить кое-кого из лондонских литераторов, бунтарей и скептиков исключительно на бумаге, подписать петицию об отсрочке приведения в действие смертного приговора. И единственный человек, поставивший свою подпись под петицией, был Оскар. С его стороны это была акция абсолютно бескорыстная, и с этого дня я испытывал к нему особое уважение…

48

Речь идет о семи анархистах, приговоренных к смерти после взрыва бомбы во время митинга чикагских рабочих мая 1886 года. Движение в защиту осужденных развернулось по всему миру.

<…> Сдается мне, что из любви к нему Вы недооцениваете его снобизм, обращаете внимание лишь на простительную и даже оправданную

его сторону, на любовь к красивым словам, изысканным ассоциациям, эпикурейству и хорошим манерам. Вы многократно и до известной степенисправедливо повторяете, что, злой на язык, сам он был человеком вовсе не злым и никого своими остротами обидеть не хотел. Но лишь до известной степени. Однажды он написал о Т. П. О’Конноре с откровенным, намеренным, оскорбительным пренебрежением, с каким только способен ополчиться на католика претенциозный протестант с Меррион-сквер. Он многократно измывался над вульгарностью английского журналиста, и не так, как бы это сделали мы с Вами, а с налетом отвратительного классового превосходства, что само по себе является дурной пошлостью. Он не знал своего места, в этом была его ошибка. Не любил, когда его называли «Уайльд», и заявлял, что для ближайших друзей он «Оскар», а для всех остальных — «мистер Уайльд». Он совершенно не отдавал себе отчета в том, что люди, с кем ему как критику и журналисту приходилось вместе жить и работать, оказывались перед альтернативой. Он вынуждал их либо вступать в дружеские отношения, рассчитывать на которые он не имел никакого права. Либо оказывать ему уважение, претендовать на которое у него не было никаких оснований. Пошляки ненавидели его за пренебрежительное к себе отношение. Те же, кто позадиристее, проклинали его наглость и обходили его стороной. Как следствие, он остался, с одной стороны, с горсткой преданных приспешников, а с другой — с целым сонмом светских знакомых. Среди этих знакомых, спору нет, встречались талантливые и оригинальные люди, которые заслужили его уважение, но не было никого, с кем могли бы установиться простые, доверительные отношения равного с равным. С кем можно было бы быть Смитом, Джонсом, Уайльдом, Шоу и Харрисом, а не Бози, Робби, Оскаром и «мистером». У человека способностей Уайльда такое безрассудство вскоре проходит. У Уайльда, однако, подобная слепота длилась слишком долго и не позволила ему обеспечить себя прочной социальной поддержкой.

И еще одно непростое обстоятельство, о котором я уже вскользь упоминал. Уайльд заявил о себе как об апостоле Искусства — и в этой своей роли он был мошенником. Представление о том, что выпускник Порторы, студент колледжа Святой Троицы, а потом — Оксфорда, приезжающий на каникулы в Дублин, может без специальной подготовки хорошо разбираться в музыке и живописи, кажется мне смехотворным. Когда Уайльд учился в Порторе, я жил в доме, где в диапазоне от низкого любительского уровня до высокого исполнительского мастерства игрались значительные музыкальные произведения, в том числе и несколько подлинных шедевров. И в свои десять-двенадцать лет я насвистывал эти мелодии от первой до последней ноты подобно тому, как мальчишка в мясной лавке насвистывает песенку из репертуара мюзик-холла. Терпимость к популярной музыке — к вальсам Штрауса, например, — была для меня тяжким испытанием, чем-то вроде республиканского долга.

Я так увлекся изобразительным искусством, что целыми днями торчал в Национальной галерее, ставшей благодаря Дойлу одним из лучших в мире собраний живописи. И мне никогда не хватало денег на краски и кисти. Впоследствии это увлечение спасло меня от голодной смерти. Ведь прежде чем осесть у Вас в «Субботнем обозрении», я десять лет, не щадя живота, писал в «Уорлд» о музыке и живописи, на чем, собственно, и сделал себе имя. Моими двухстраничными рецензиями на концерты и оперы зачитывались биржевые маклеры, которым медведь на ухо наступил, и по городу ходила шутка, что с таким интересом меня читают потому, что в музыке я абсолютно не разбираюсь. Куда смешнее, однако, было то, что в музыке я разбирался, причем лучше всех.

Вслед за Уистлером и Бердслеем мне стало совершенно очевидно, что в картинах Оскар разбирается ничуть не лучше, чем любой человек его способностей и культурного уровня. По поводу произведения искусства он мог отпустить остроумное замечание — но ведь и мне ничего не стоило пошутить в связи с каким-нибудь инженерным изобретением. Если же хочешь заинтересовать людей, которые и в самом деле любят музыку и живопись, остроумные замечания бесполезны. В результате Оскар оступился уже на старте, и за ним безвозвратно закрепилась репутация критика поверхностного и неискреннего.

Зато комедия, критика морали и нравов viva voce [49] была, вне всяких сомнений, его сильной стороной. В комедии ему не было равных. И вместе с тем со сказанным об Уайльде Мередитом, который придерживался невысокого мнения о его способностях, испытывал неприязнь к его фиглярству, согласятся многие. Бытовать эта точка зрения будет до тех пор, пока не уйдет из жизни последний человек, в чьей памяти сохранятся эстетские увлечения Уайльда. Мир был во многом к нему несправедлив, но это еще вовсе не значит, что мы должны быть несправедливы к миру…

49

Здесь: во всеуслышание (лат.).

<…> Вы изображаете Уайльда более слабым, чем он казался мне. Я до сих пор считаю, что от суда он отказался бежать из-за своей неистовой ирландской гордыни. Однако в целом Ваши доказательства более чем убедительны. Его трагедия состояла отчасти в том, что поклонники его дарования требовали от него большей нравственной стойкости, чем та, на которую он был способен. Они совершали распространенную ошибку, которой пользуются актеры: считать стиль свидетельством силы; вот и женщины подменяют красоту косметикой. Точно так же и Уайльд. Он был настолько влюблен в стиль, что не отдавал себе отчета, какая опасность кроется в желании откусить больше, чем можешь прожевать. В желании, иначе говоря, взвалить на содержание больше формы, чем оно способно выдержать. Мудрые монархи одеваются скромно, предоставляя носить золотые кружева мажордомам.

Поделиться с друзьями: