Оскар Уайльд
Шрифт:
Действительно, кем Уайльд собирается стать? Пока он этого и сам точно не знает; знает только, что занятия наукой не для него. И карьера оксфордского «дона» — тоже. «Бог знает, кем я стану, — признался он как-то в минуты откровения Блэру. — Одно могу сказать, ученым-схоластом не буду. Буду поэтом, писателем, драматургом. Буду знаменит — в худшем случае печально знаменит». Как в воду глядел.
Что же он делает? Кроме того, что болтает до первых петухов со своими закадычными друзьями. С будущим монахом-бенедиктинцем Хантером-Блэром по кличке Дански. С будущим бристольским юристом Уильямом Уордом по прозвищу Хвастун. Это Хвастуну весной 1877 года Уайльд признается, что «поддался обольщению жены, облаченной в порфиру и багряницу, и, возможно, перейду на каникулах в лоно римско-католической церкви». Признается, что мечтает «посетить Ньюмена, приобщиться Святых Тайн нового вероисповедания» [11] . Или с Реджинальдом Ричардом Хардингом — этому легкомысленному красавчику, прозванному в Оксфорде Котенком, предстоит со временем овладеть совсем не легкомысленной профессией биржевого маклера. Кроме того, что делится с приятелями своими завиральными утопическими проектами. Мол, все до одной фабрики и мастерские давно пора перевести на какой-нибудь далекий остров, Манчестер же отдать обратно пастухам, а Лидс — фермерам, «и тогда Англия вновь обретет прежнюю
11
Здесь и далее письма О. Уайльда цитируются в переводе В. Воронина, Л. Мотылева, Ю. Рознатовской по изданию: Оскар Уайльд: Письма. СПб., 2012.
Во-первых, Уайльд много, не меньше, чем в Дублине, читает. К Бодлеру, Китсу и Суинберну (стихам Суинберна он предпочитает теперь его эссеистику), своим фаворитам, обладающим «страстной гуманностью — основой истинной поэзии», а также древнегреческим поэтам и драматургам прибавились художники-прерафаэлиты, их дневники, статьи, эссе, письма. Главное же увлечение юного эллиниста в те годы — философия. На письменном столе Уайльда громоздятся труды Фомы Кемпийского, Герберта Спенсера, а также Канта, Гегеля, Джона Локка, Дэвида Юма. А еще — прежде нелюбимые латинские авторы. То, что не удалось сделать в Тринити Тирреллу, удалось его оксфордскому коллеге латинисту Джону Янгу Сардженту. Несколько студентов Магдален-колледжа, Уайльд в том числе, являлись в пять вечера к Сардженту на квартиру, рассаживались вокруг камина, и хозяин, попивая подогретое пиво, негромким голосом, на первый взгляд без особого интереса, вещал своим ученикам про римских прозаиков и поэтов.
Во-вторых, пишет сам. Начинает в расчете на престижную канцлерскую стипендию большое эссе «Подъем исторической критики», которое так и не заканчивает. В основном же пишет стихи, изводит на них массу бумаги: у Уайльда размашистый, нескладный (как и он сам) почерк — на строчке умещаются три-четыре слова, не больше. Стихов сочиняет много, но он не графоман; графоман не написал бы навеянную пребыванием в Равенне одноименную поэму, удостоенную Ньюдигейтской премии [12] , — главной по сей день поэтической премии Оксфордского университета. И графоман не стал бы отстаивать текст поэмы, как это сделал Уайльд. Не кто-нибудь, а директор колледжа, профессор поэзии Шарп предложил автору «Равенны» перед публикацией свою правку, однако предложение непререкаемого поэтического авторитета было вежливо, но решительно отклонено: Уайльд лояльно фиксировал замечания мэтра в записной книжке, однако не принял из них ни одного.
12
Премия учреждена в 1806 году антикваром сэром Роджером Ньюдигейтом. Присуждается за лучшее стихотворение на английском языке, написанное студентом Оксфорда.
В-третьих, ведет дневник. Называет его «Тетрадью для записей» («Commonplace book»). Не фиксирует в нем, как прошел день, какие накопились впечатления, с кем встретился или куда ездил. А делает выписки из прочитанного, главным образом из древних, а также из Спенсера, Адама Смита, Беркли, Гиббона, Монтескьё. Выписки комментирует, перефразирует, развивает. «Своего» в этих не столько дневниках, сколько конспектах мало, хотя и встречаются вещи довольно любопытные. Например, первый (и далеко не последний) панегирик Красоте, почему-то записанный по-французски:
La beaut'e est parfaite La beaut'e peut toute chose La beaut'e est la seule chose qui n’exite pas le desir [13] .Попадается и игра слов, столь любимая Уайльдом: «Опасность метафизики в том, что люди часто превращают nomen в numen [14] ». Его живо интересует история. «В истории, — записывает он, — мы должны стремиться не к революции, а к эволюции». Мысль, прямо скажем, не нова, но справедлива — нам ли не знать. «Задача историка — установить равновесие между свободой и необходимостью, между влиянием великих людей и влиянием масс». И тоже не поспоришь, на советском языке это называлось «роль личности в истории». «В Античности определяющей нравственной категорией было чувство человеческого достоинства, в Средневековье — чувство греха». Эта мысль, скорее всего, принадлежит самому Уайльду — как не воздать должное Античности. Любимая тема «Тетради для записей» — соотношение фактов и идей, к этой теме Уайльд возвращается постоянно: «Тот, кто уделяет слишком большое значение фактам, страдает нехваткой идей». «Нет ничего проще, чем собирать факты, и ничего труднее, чем пользоваться ими» — это нехитрое, в сущности, соображение повторяется в «Тетради» не один раз. А вот та же самая мысль, выраженная куда более образно и витиевато: «Факты — лабиринт; идеи — связующая нить». И еще раз — но какова метафора: «Факты, — пишет Уайльд, — это масло, коим историческая муза питает лампу; однако свет дают не факты, а идеи». Обращает на себя внимание и еще один, сквозной мотив «Тетради», мотив, нашедший свое воплощение в законченной позже поэме «Сфинкс». «Те, кто не пытается ответить на ее вопросы, — записывает Уайльд в „Тетради“, — гибнут; но и те, кому удается проникнуть в ее тайну, тоже плохо кончают». Такая вот диалектика. Идей и рассуждений в «Тетради для записей» много. Больше — чужих, позаимствованных, меньше — собственных. Напряженный мыслительный процесс у студента Магдален-колледжа, однако, как мы видим, налицо.
13
Красота идеальна / Красота может все / Красота — это единственная вещь, которая не возбуждает желание ( фр.).
14
Имя… божество (лат.).
Черпает Уайльд новые для себя идеи не только из книг, но и из лекций: ходит в Университетский музей на лекции-беседы Джона Рёскина о флорентийском искусстве. Того самого Рёскина, который провел три месяца в монашеской келье в Ассизи и которому Уайльд лет десять спустя писал: «Ваши слова, исполненные пламенной страсти и чудесной музыки, заставляли глухих услышать и слепых прозреть». Вместе с другими почитателями великого моралиста и искусствоведа,
в котором, писал Уайльд, «есть что-то от пророка, от священника, от поэта», с восторгом слушает его разбор картины Тёрнера или же описание его собственного архитектурного проекта. Откликается — и не он один — на призыв Рёскина вместо «бессмысленных занятий спортом» заняться «усовершенствованием местности» («improving the countryside») — и прокладывает в окрестностях Оксфорда дорогу через болота. Дорога так и осталась недостроенной, но авторитет профессора, учившего студентов не только пользоваться мотыгой и киркой, но и «тремя законами Рёскина» — насущностью Красоты, благородством труда и злом от машины, — от этого нисколько не пострадал: Уайльд не только ходит на лекции автора «Камней Венеции», но и удостаивается чести провести с ним немало времени наедине. Называет его своим жрецом и пророком, хотя на эту роль скорее подошел бы антагонист Рёскина, автор проштудированных Уайльдом вдоль и поперек «Очерков по истории Ренессанса», уже упоминавшийся Уолтер Пейтер. Эстетике (а вернее эстетству) Уайльд учится у Пейтера, для которого Красота выше морали, а нравственному чувству — у Рёскина. И не видит в этом до поры до времени никакого противоречия. Кстати говоря, это же под влиянием Рёскина Уайльд прекраснодушно рассуждал о переносе фабрик и станков на далекий остров; кто как не Рёскин научил его, что все существующее в мире зло — от машин. Не Уайльда ли имел в виду Рёскин, когда говорил о «беспокойстве мечтательной души», беспокойстве, без которого невозможно постижение искусства? Своему учителю (в отличие от Мэхаффи, Тиррелла, Сарджента — с большой буквы) Уайльд позднее напишет: «Лучшие, самые теплые воспоминания о моих оксфордских днях связаны с нашими долгими прогулками и беседами. От Вас я научился только хорошему».Учится и плохому — тому, что на тогдашнем оксфордском сленге именовалось «психологией». «Психологами» студенты называли содомитов. «Гасси прелестен, — пишет Уайльд в одном из писем, — хотя образован неважно. Зато он психолог, и мы с ним подолгу вместе гуляем и беседуем». Трудно сказать, да и не так уж важно, является ли эвфемизмом только одно слово или вся последняя фраза целиком. Куда больше отдают «психологией» такие вот строки из одного оксфордского стихотворения Уайльда, напечатанного в 1877 году в «Коттабосе»:
Прелестный юноша с копной златых волос, Он создан не для этой жизни грубой. Щек бледность, нецелованные губы, И ручейки дурацких детских слез… [15]Когда это стихотворение в 1881 году, спустя четыре года, вошло в первый поэтический сборник Уайльда, автор предусмотрительно поменял его название, теперь оно называлось не «Потерянные дни», a «Madonna Mia». Соответственно, поменялся и пол лирического героя: теперь для «этой жизни грубой» не был создан вовсе не «прелестный юноша с копной златых волос», а девочка с лилейным лбом и взором, подобным легкой дымке:
15
Перевод К. Атаровой.
Как бы то ни было, «интерес к психологии» берет свое начало еще в Оксфорде, хотя Уайльд, в отличие от некоторых других студентов, в порочащих связях в бытность свою в Магдален-колледже замечен не был. Не был замечен и позже, когда весной 1879 года, уже по окончании Оксфорда, поселился в Лондоне вместе с подававшим надежды художником-портретистом Фрэнком Майлзом — «будущим Тёрнером», как называл его Рёскин. А также — летом 1881-го, когда отправился путешествовать сначала по Бельгии, а потом по Луаре с еще одним своим близким другом, будущим поэтом и дипломатом Реннеллом Роддом. Молодые люди, правда, приняли меры предосторожности: в гостиницах записывались под чужими именами, Родд был «сэром Смитом», Уайльд — «лордом Робинсоном». Знали бы доверчивые французы и бельгийцы, что подобных словосочетаний не существует в природе…
16
Перевод О. Кольцовой.
Нельзя сказать, впрочем, чтобы Уайльд не интересовался противоположным полом. Флиртует, возвращаясь на каникулы в Ирландию, с дублинскими красотками, сочиняет им витиеватые любовные стихи в духе Суинберна и Данте Габриела Россетти. Дочерью же служившего в Индии английского подполковника Болкома увлекается всерьез, дарит ей на Рождество золотой крестик в знак «вечной любви» и обещает жениться, во что, впрочем, не лишенная прозорливости Флоренс не слишком-то верит: увлечения Уайльда в ту пору многочисленны и краткосрочны… Эта романтическая история, как это часто бывает, имеет совсем не романтический финал. Хорошенько подумав, Флоренс, со свойственной женщинам практичностью, предпочла не журавля в небе, а синицу в руке и вышла замуж за более положительного и крепче стоящего на ногах Брема Стокера, того самого, который со временем осуществит литературно-коммерческий проект века — напишет «Графа Дракулу». Узнав, что Флоренс выходит замуж, Уайльд пишет ей трогательное письмо («Два года, что мы встречались, были сказочным временем моей юности»), однако просит… вернуть ему золотой крестик.
И конечно же путешествует. Не проходит и недели после поступления в Магдален-колледж, как Уайльд «премируется» поездкой в Европу: вместе с родителями и братом отправляется в Женеву, а оттуда в Париж, где будет потом бывать очень часто и подолгу и где окончит свои дни. Через год профессор Мэхаффи везет своего любимца, а также еще одного ученика, сына состоятельного дублинского коммерсанта Уильяма Голдинга, в Италию. Уайльд изучает картины старых мастеров, о которых столько слышал от Рёскина, восторгается фресками Джотто, «Мадонной» Беллини, «Вознесением Богоматери» Тициана — «лучшей картиной в Италии», в письмах домой подробно описывает этрусские гробницы, сочиняет проникновенные стихи. Тем же летом, по возвращении из Италии, путешествует, на этот раз самостоятельно, без отца, по патриархальному западу Ирландии. Живет, как в свое время с сэром Уильямом, в рыбачьих поселках, ловит лососей, охотится на зайцев и куропаток, общается с местным населением; рыбаки, даром что ирландцы, немногословны и английскому предпочитают гэльский, — экзотика! А спустя без малого два года, весной 1877-го, на обратном пути из Греции, куда они отправились в том же составе (Мэхаффи, Голдинг, Уайльд), задерживается в Риме, где и получает благословение папы. Рим, спору нет, не мог не произвести на Уайльда впечатления — хотя бы «ароматом веры» и могилой «Эндимиона»-Китса. Однако ничто, даже Париж с Римом, не может заменить ему, эллинисту и по профессии, и по духу, Греции — Корфу, Аргоса, раскопок в Олимпии, Афин и Парфенона. Афины восторженный Уайльд сравнивает с «новой Афродитой, восставшей из волн», Парфенон — с «храмом, возносящимся в небо единым порывом, будто статуя». Сравнивает всё со всем — мечтательная душа, прав Рёскин.