Ослепление
Шрифт:
Когда рука вместе с относившимся к ней человеком удалилась, он снова овладел своими глазами. Туман рассеялся. Кин проводил подозрительным взглядом фигуру, которая была длинной и тощей, как он сам. Перед стойкой она остановилась, повернулась и указала вытянутой рукой на нового гостя. Она сказала несколько непонятных слов и затряслась от смеха. С кем же он говорил? В окрестностях стойки не видно было ни души. Заведение было невероятно запущенное и грязное. За стойкой ясно вырисовывалась гора пестрых лохмотьев. Люди были слишком ленивы, чтобы открыть шкаф, они швыряли все в пространство между прилавком и зеркалом. Они не стыдились, подумать только, даже своих гостей! Гостями тоже Кин заинтересовался. Почти за каждым столиком сидел какой-нибудь волосатый тип с обезьяньим лицом и злобно пялил глаза в его сторону. В глубине зала визжали странные девушки. Идеальное небо было очень низким и нависало грязноватыми, серо-бурыми тучами. Кое-где сквозь мутные слои пробивался остаток звезды. Когда-то все небо было усеяно золотыми звездами. Большинство их погасло от дыма; оставшиеся болели потускнением. Мир под этим небом был мал. Он вполне мог бы поместиться в гостиничном номере. Только пока обманывал туман, он казался необъятным и многосложным. Каждый мраморный столик жил жизнью отдельной планеты. Мировую вонь издавали все сообща. Каждый гость курил, молчал или стучал кулаком по твердому мрамору. Из крошечных ниш доносились зовы на помощь. Вдруг заявило о себе старое пианино. Кин поискал его безуспешно. Куда же его спрятали? Оборванцы в кепках небрежными движениями откидывали тяжелые портьеры, медленно скользили между планетами, с кем-то здоровались, кому-то угрожали и наконец усаживались там, где их встречали всего враждебнее. Очень скоро заведение
Тут рядом с ним возник огромный горб и спросил, можно ли присесть. Кин напряженно посмотрел вниз. Где был рот, откуда это донеслось? А обладатель горба, карлик, уже вскочил на стул. Он уселся на нем как следует и обратил к Кину пару больших грустных глаз. Кончик его крючковатого носа уходил в подбородок. Рот у него был так же мал, как он сам, только найти его было невозможно. Ни лба, ни ушей, ни шеи, ни туловища — этот человек состоял из горба, из мощного носа и двух черных, спокойных, печальных глаз. Он долго ничего не говорил — выжидая, вероятно, какое впечатление произведет его внешность. Кин привыкал к новому положению. Вдруг он услышал чей-то хриплый голос, спросивший из-под стола:
— Как двигаются делишки?
Он поглядел себе под ноги. Голос возмущенно заверещал: "Я что, собака?" Тут Кин понял, что говорит карлик. Что сказать по поводу дел, он не знал. Он осмотрел несусветный нос коротышки, показавшийся ему подозрительным. Не будучи деловым человеком, он слегка пожал плечами. Его равнодушие произвело большое впечатление.
— Фишерле моя фамилия! — Нос клюнул столешницу. Кину стало жаль своего доброго имени. Поэтому он не назвал его, а сделал только сдержанный поклон, который с одинаковым правом можно было истолковать и как отказ от знакомства, и как любезность. Карлик выбрал второе. Он достал две руки — длинные, как у гиббона — и взял портфель Кина. Содержимое портфеля рассмешило его. Уголками губ, задрожавшими справа и слева от носа, он доказал наконец наличие у него рта.
— По бумажной части, верно? — прокаркал он, поднимая вверх аккуратно сложенную оберточную бумагу. В этот миг весь мир под небом в один голос заржал. Кину, который ясно сознавал более глубокое значение своей бумаги, захотелось крикнуть: "Что за наглость!" — и вырвать ее из руки карлика. Но даже само это намерение, такое смелое, показалось ему гигантским преступлением. Чтобы искупить его, он состроил несчастную и смущенную мину.
Фишерле не отставал.
— Новое дело, люди добрые, новое дело! Агент, который молчит как рыба! — Он повертел бумагу в своих кривых пальцах, измяв ее не меньше чем в двадцати местах. У Кина заболело сердце. Дело шло о чистоте его библиотеки. Найти бы какое-нибудь средство спасти ее. Фишерле стал на стул — он был теперь как раз одной высоты с сидящим Кином — и прерывисто запел: "Я рыболов, он — моя рыбка!" При слове «я» он хлопал себя бумагой по горбу, при слове «он» давал ею подзатыльник Кину. Тот терпеливо сносил это. Счастье еще, что этот бешеный карлик не убил его вообще. Постепенно ему стало больно от того, как с ним обходятся. Чистота библиотеки погибла. Он понял, что, не имея какого-то определенного дела, здесь пропадешь. Воспользовавшись протяжными тактами между «я» и «он», Кин поднялся, сделал низкий поклон и решительно заявил:
— Кин, по книжной части.
Фишерле запнулся перед очередным «он» и сел. Он был доволен своим успехом. Он ушел назад в свой горб и спросил с беспредельной преданностью:
— Вы играете в шахматы?
Кин выразил глубокое сожаление.
— Если человек не играет в шахматы, это тот еще человек. В шахматах весь ум, я вам скажу. Пусть он четырех метров в длину, а в шахматы он должен играть, иначе он дурак. Я играю в шахматы. И я таки не дурак. Теперь я вас спрошу, и если вы захотите, то вы мне ответите. А если не захотите — так не ответите. Зачем дана человеку голова? Я сам скажу вам зачем, а то вы еще сломаете себе голову, мне жалко ее. Голова ему дана для шахмат. Вы меня понимаете? Если вы скажете «да», то все в порядке. Если вы скажете «нет», то я скажу вам это еще раз, потому что вы — это вы. К специалистам по книжной части у меня слабость. Имейте в виду, я научился играть сам, не по книжке. Как вы думаете, кто здесь чемпион, чемпион всего заведения? Держу пари, вы не догадаетесь. Фамилия чемпиона Фишерле, и он сидит за тем же столом, что и вы. А почему он сел сюда? Потому что вы человек некрасивый. Теперь вы, может быть, подумаете, что я бросаюсь на некрасивых людей. Ошибка, глупость, ничего подобного! Вы себе представить не можете, какая у меня красивая жена! Такого изыска вы в жизни не видели! Но у кого, я вас спрашиваю, есть ум? Ум есть у некрасивого человека, я вам скажу. Зачем нужен ум какому-нибудь красавцу-хлыщу? На него работает его жена, в шахматы играть он не любит, потому что тут надо гнуть спину, это может испортить его красоту, а что получается? Получается, что весь ум достается некрасивому человеку. Возьмите шахматных чемпионов — все некрасивые. Знаете, когда я вижу в иллюстрированном журнале какую-нибудь знаменитость и этот человек красив, я сразу же говорю себе: Фишерле, тут что-то не так. Они получили не тот портрет. А что вы думаете, если столько всяких портретов и каждый хочет быть знаменитостью — куда деваться такому журналу? Журнал тоже всего-навсего человек. Но знаете, что удивительно? То, что вы не играете в шахматы. Все специалисты по книжной части играют в шахматы. Разве это фокус для специалиста по книжной части? Человек берет себе шахматную книжечку и выучивает партию наизусть. Но думаете, меня кто-нибудь поэтому победил? Из специалистов по книжной части никто, это такая же правда, как то, что вы их поля ягода, если это правда!
Слушаться и слушать было для Кина одно и то же. С тех пор как коротышка заговорил о шахматах, он стал самым безобидным евреем на свете. Он не прерывал себя, его вопросы были риторическими, но он все-таки на них отвечал. Слово «шахматы» звучало в его устах как приказ, как если бы только от его милости зависело, сделать или не сделать ударение на смертельном «мат». Молчаливость Кина, поначалу его раздражавшая, казалась ему теперь признаком внимания и льстила ему.
Во время игры его партнеры слишком боялись его, чтобы мешать ему репликами. Ибо мстил он жестоко и делал опрометчивость их ходов всеобщим посмешищем. В перерывах между партиями — полжизни он проводил за доской — с ним обращались так, как то соответствовало его фигуре. Он был бы рад играть непрерывно. Он мечтал о такой жизни, когда с едой и сном можно будет управляться во время ходов противника. Когда он, играя шесть часов подряд, побеждал и вдруг объявлялся еще один претендент на поражение, в дело вмешивалась его жена, которая заставляла его прекратить игру, ибо иначе он становился с ней слишком нагл. Она была ему безразлична, как камень. Он держался за нее, потому что она давала ему есть. Но когда она рвала его цепь триумфов, он яростно плясал вокруг нее и бил ее по немногочисленным чувствительным местам ее отупевшего тела. Она спокойно стояла и при всей своей силе разрешала ему делать с собой что угодно. Это были единственные супружеские ласки, которых он ее удостаивал. А она любила его, он был ее ребенком. Дело не позволяло ей завести никакого другого. В "Идеальном небе" она пользовалась величайшим уважением, будучи среди очень бедных и дешевых девушек единственной, у которой имелся постоянный клиент — один старый господин, вот уже восемь лет неизменно навещавший ее по понедельникам. Из-за этого верного дохода ее называли пенсионеркой. Во время частых сцен с Фишерле все заведение бушевало, но никто не осмелился бы начать, вопреки ее запрету, новую партию. Фишерле бил ее только потому, что знал это. К ее клиентам он питал всю нежность, какую оставляла ему любовь к шахматам. Как только она с кем-нибудь удалялась, он отводил душу за доской. На незнакомых людей, которых в это заведение заносил случай, у него было преимущественное право. Он предполагал в каждом большого мастера, у которого можно кое-чему поучиться. В том, что он тем не менее победит его, сомнений у Фишерле не было. Лишь когда надежда на новые комбинации пропадала, он предлагал незнакомцу свою жену, чтобы на некоторое время отделаться от нее. Сочувственно относясь к любой специальности гостя, он тайком советовал ему спокойно провести наверху у жены часок-другой, она не такая, она способна оценить человека изящного. Но он просил не выдавать его жене, дело есть дело, и он действует
вразрез с собственными интересами.Прежде, много лет назад, когда жена еще не была пенсионеркой и у нее было слишком много долгов, чтобы отправлять его в кофейню, Фишерле приходилось, если жена приводила в их клетушку клиента, лезть, несмотря на горб, под кровать. Там он внимательно прислушивался к словам гостя — слова жены были ему безразличны — и вскоре чувствовал, шахматист ли тот или нет. Точно выяснив это, он поспешно вылезал из-под кровати — зачастую очень больно ударяясь горбом — и приглашал ничего не подозревавшего клиента на партию в шахматы. Иные соглашались на это, если играть на деньги. Они надеялись отыграть у паршивого еврея деньги, которые подарили женщине, подчинившись высшей силе. Они считали, что это их право, потому что теперь они уж наверняка не вступили бы в подобную сделку. Но они проигрывали еще раз столько же. Большинство отклоняло предложение Фишерле устало, недоверчиво или возмущенно. Никто не задумывался о том, откуда он, собственно, взялся. Но страсть Фишерле с годами росла. С каждым разом ему становилось труднее так долго откладывать свое предложение. Часто на него вдруг накатывало. И он никак не мог отделаться от мысли, что там, наверху, лежит инкогнито чемпион мира. Слишком рано появлялся он тогда возле кровати и стучал по плечу тайной знаменитости пальцем или носом до тех пор, пока та наконец, вместо ожидаемого насекомого, не принимала к сведению карлика и его предложения. Это все находили нелепым, и не было никого, кто не воспользовался бы такой возможностью потребовать свои деньги назад. После нескольких таких случаев — один рассвирепевший скототорговец как-то даже вызвал полицию — жена категорически заявила, что либо отныне все будет по-другому, либо она возьмет себе другого в мужья. Теперь Фишерле, хорошо ли шли дела или плохо, отправлялся в кофейню и не смел приходить домой до четырех часов утра. Вскоре после этого укоренился тот солидный понедельничный господин, и самая страшная нищета миновала. Он оставался на всю ночь. Фишерле еще заставал его, возвращаясь домой, и, здороваясь, тот неизменно называл коротышку "чемпион мира". Это произносилось как хорошая острота, — со временем ей стало лет восемь, — но Фишерле воспринимал это как оскорбление. Когда господин, чьей фамилии никто не знал — он скрывал даже имя, — бывал особенно доволен, он из жалости позволял Фишерле быстренько выиграть у себя партию. Господин принадлежал к людям, которые любят кончать со всем лишним сразу. Покидая клетушку, он снова на целую неделю избавлялся и от любви и от жалости. Поражением, которое он терпел от Фишерле, он сберегал монетки, которые иначе должен был бы держать наготове для нищих в магазине, каковым он, вероятно, владел. На его двери была прикреплена табличка "Здесь нищим не подают". А Фишерле ненавидел одну категорию людей, и это были чемпионы мира по шахматам. С каким-то бешенством следил он за всеми выдающимися партиями, которые ему предлагали газеты и журналы. То, что он однажды разобрал сам, он держал в голове годами. При его бесспорном местном первенстве ему было легко доказать своим друзьям ничтожество этих светил. Он демонстрировал им, целиком полагавшимся на его память, ход за ходом события того или иного турнира. Как только их восхищение такими партиями достигало меры, которая сердила его, он выдумывал сам неверные, в действительности не сделанные ходы и продолжал игру так, как то устраивало его. Он быстро доводил дело до катастрофы; становилось известно, кто потерпел ее, а имена были и здесь фетишами. Раздавались голоса, что такая же точно судьба постигла бы на турнире и Фишерле. Никто не обнаруживал ошибки побежденного. Тогда Фишерле отодвигал свой стул подальше от стола, так что его вытянутая рука только-только дотягивалась до фигур. Это был его особенный способ выражать презрение, поскольку окрестности рта, который служит для того же другим, были у него почти целиком закрыты носом. Затем он кряхтел: "Дайте мне платок, я выиграю эту партию вслепую!" Если жена оказывалась рядом, она подавала ему свой грязный шейный платок; турнирных триумфов, состоявшихся только раз в несколько месяцев, она не имела права лишать его. Это она знала. Если ее не было в заведении, то одна из девушек закрывала Фишерле глаза ладонями. Быстро и уверенно он шаг за шагом вел партию назад. Там, где была сделана ошибка, он останавливался. Это бывало как раз то место, откуда начиналось его жульничество. С помощью второго жульничества он с такой же наглостью приводил к победе противоположную сторону. Все слушали, затаив дыхание. Все изумлялись. Девушки гладили его горб и целовали его в нос. Парни, среди них и красивые, мало что смыслившие или вообще не смыслившие в шахматах, ударяли кулаками по мраморным столикам и с искренним возмущением заявляли, что это подлость, если Фишерле не станет чемпионом мира. Кричали они при этом так громко, что симпатия девушек сразу же обращалась к ним снова. Фишерле это было безразлично. Он делал вид, будто овация вообще не имеет к нему отношения, и только сухо бросал:
— Что вы хотите, я же бедняк. Внесите сегодня залог за меня, и завтра я буду чемпионом мира!
— Будешь сегодня же! — кричали все. Затем восторг кончался.
Благодаря своей славе непризнанного шахматного гения и постоянному клиенту жены-пенсионерки Фишерле пользовался под "Идеальным небом" одной большой привилегией: ему разрешалось вырезать из журналов и оставлять себе все напечатанные там шахматные партии, хотя эти журналы, пройдя через полдесятка рук, передавались через несколько месяцев в другое, еще более замызганное заведение. Но Фишерле отнюдь не хранил эти квадратные бумажки. Он разрывал их на мелкие клочки и с отвращением выбрасывал в унитаз. Он жил всегда в величайшем страхе, что кто-нибудь потребует какую-нибудь партию. Он сам вовсе не был убежден в своей значительности. Истинные ходы, которые он утаивал, заставляли его умную голову горько задумываться. Поэтому он ненавидел, как чуму, чемпионов мира.
— Что вы думаете, если бы у меня была стипендия, — сказал он сейчас Кину. — Человек без стипендии — это же урод. Я двадцать лет жду стипендии. Вы думаете, я чего-то хочу от своей жены? Покоя хочу я и хочу стипендии. Переезжай ко мне, сказала она, я тогда был еще мальчишка. Ай, сказал я, зачем Фишерле баба? А что тебе нужно, сказала она, покоя с ней не было. Что мне нужно? Мне нужна стипендия. Из ничего ничего и не выйдет. И дела без капитала вы не начнете. Шахматы тоже деловая область, почему они не должны быть делом? Покажите мне, что не деловая область! Хорошо, сказала она, если ты переедешь ко мне, ты получишь стипендию. Теперь я вас спрошу, вы понимаете это вообще? Вы знаете, что такое стипендия? На всякий случай я вам это скажу. Если вы знаете, так это не повредит, а если не знаете, так это совсем не повредит. Слушайте: стипендия — это красивое слово. Это слово взято из французского языка и означает то же самое, что еврейский капитал!
Кин сглотнул воздух. По их этимологии вы узнаете их. Ну и заведение. Он сглотнул воздух и промолчал. Это было самое лучшее, что он мог придумать в таком вертепе. Фишерле сделал совсем маленькую паузу, чтобы посмотреть, как подействовало на его визави слово «еврейский». Ведь как знать? Мир кишит антисемитами. Еврей всегда настороже перед смертельными врагами. Карлики-горбуны, а тем более такие, которые все-таки выбились в сутенеры, наблюдатели внимательные. Глоток, сделанный Кином, не ускользнул от Фишерле. Он истолковал его как признак смущения и с этой минуты считал Кина евреем, хотя тот вовсе им не был.
— Его употребляют только при красивых профессиях, — объяснил он, успокоившись, он имел в виду слово «стипендия». — После ее торжественного обещания я переехал к ней. Знаете, когда это было? Я могу вам это сказать, потому что вы мой друг: это было двадцать лет назад. Двадцать лет она копит и копит, она ничего не позволяет себе, она ничего не позволяет мне. Знаете, что такое монах? Ай, вы, наверно, не знаете, потому что вы еврей, у евреев этого нет — монахов, неважно, мы живем как монахи, я лучше скажу иначе, может быть, вы это поймете, потому что вы ничего не понимаете: мы живем как монашенки — это жены монахов. У каждого монаха есть жена, и она называется монашенка. Но вы представить себе не можете, до чего же врозь они живут! Такого брака каждый себе пожелает, у евреев, скажу я вам, надо бы это тоже ввести. И пожалуйста, стипендия все еще не скоплена. Посчитайте, считать вы должны уметь! Вы дадите сразу двадцать шиллингов. Не каждый даст сразу столько. Где вы найдете сегодня таких благородных людей? Кто может позволить себе такую глупость? Вы мой друг. Вы человек добрый, и вы говорите себе: надо, чтобы Фишерле получил свою стипендию. А то он погибнет. Разве я могу допустить, чтобы Фишерле погиб, мне было бы жаль его, нет, я этого не допущу. Что я сделаю? Я подарю эти двадцать шиллингов его жене, она возьмет меня с собой, и мой друг будет рад. Для друга я готов на все. Я докажу вам это. Приведите сюда свою жену, то есть пока я не получил стипендии, и даю вам честное слово, я не струшу. Что вы думаете, я побоюсь женщины? Что уж такого может она сделать? У вас есть жена?