Осмос
Шрифт:
Кухня выглядела теперь уже гораздо лучше, но все же сказать, что в ней воцарился порядок, было еще нельзя: на полу тут и там валялись какие-то обрывки, бумажки, кусочки, на стульях повсюду висели вещи, раскрытый диван словно раззявил гигантскую пасть, весь стол был усеян крошками, и по нему бродили толстые, откормленные мухи, воображавшие, вероятно, что находятся в покоренной, завоеванной ими стране. Вид всего этого жуткого беспорядка, этого запустения, являвшегося результатом совершенно непростительного небрежения, подействовал на его моральный дух, на его настроение еще хуже, чем сознание того, что сочинение все еще ждет, когда же его напишут. Истина… истина, конечно, дело хорошее, ничего не скажешь, но только в доме, где хотят ею дышать, где она желанная гостья, где ею пропитан воздух…
Пьер раздвинул занавески и с остервенением набросился на хозяйственные дела. Он начал с той части кухни, что служила Марку спальней и кабинетом. Он стащил с дивана одеяло, простыню, наволочку и вынес все на улицу, где все хорошенько вытряс. Он сложил диван, подмел пол, с трудом дотягиваясь веником до дальних углов; он повесил несколько пар брюк на вешалки и убрал в шкаф, подобрал с пола грязные носки и бросил их в бак. Равномерный гул посудомоечной машины согревал душу и звучал для уха столь же приятно, как хорошая песня. И все то время, что Пьер занимался генеральной уборкой, он чувствовал себя
Пьер перешел в другую часть кухни. Поколебавшись всего лишь секунду, он принялся мыть пол, приговаривая, что мухи до смерти боятся испарений моющих средств, содержащих жавель. Он протер до блеска телефон, молчавший как рыба уже второй день. «Разве жизнь не прекрасна! Жизнь есть жизнь, она такая, какая она есть, вот и все». Наконец, чувствуя себя свободным и готовым приступить к работе по толкованию сентенции Фонтенеля и идей его единомышленников, Пьер поднялся наверх, в свою комнату. Ну и бардак! Нет, теперь уже эта берлога не выдерживала никакого сравнения с кухней… Было около половины второго ночи. На небе сияла полная, какая-то нереальная, фантастически огромная луна, и было почти так же светло, как днем. Река Див тихо плескалась среди зарослей тростника, и серебристые отблески на мелкой ряби были столь ярки, что свет их, казалось, доходил до звезд. Почтовый ящик Пьера в электронной почте был опять пуст. А он-то уже приготовился к тому, что на него обрушится поток оскорблений и просьб вперемешку со смертельными угрозами. Нет, ничего подобного! Господа захребетники решили оставить его в покое, как говорится, наплевать и забыть… Можно было подумать, что они все разом уже поставили крест на домашнем задании и «уволили» его, дали ему отставку. Он отправил несколько сообщений по адресам приятелей, но ответа не последовало. А ведь у него и так приятелей было немного… Они не сидели по домам, они где-то развлекались без него, скорее всего они о нем не вспомнят до завтрашнего вечера. Ну да, конечно, они дождутся последней минуты, а потом начнут хныкать.
Пьер чувствовал себя совершенно разбитым и грязным как трубочист; хоть он и валился с ног от усталости, он все же решил принять ванну. Зажурчала вода… Эмаль блестела как никогда после исчезновения его матери. Пьер еще не успел мысленно произнести это звенящее слово, как вдруг он увидел «ее» в прозрачной воде, все такой же, как прежде, с распущенными волосами, с нежной мягкой кожей, с книжкой в руках. Он очень осмелел, если решился смеяться и мыться в ванне рядом с ней. Он запретил себе смотреть на стену. А была ли там когда-нибудь ее тень? Или ее, этой тени, там никогда не было? Наконец он все же бросил взгляд на стену: там было пусто. Губы его сами собой стали напевать забытую мелодию колыбельной песенки, от которой у него заледенела кровь. Колыбель опустела, заброшена, забыта, вот свинство! Пьер на минуту прижался щекой к эмалированному боку ванны. Он припоминал, что «она» делала то же самое, и что он тогда тоже спрашивал себя, о чем «она» думает. «Ты знаешь, Пьеро, что бы я сделала, если бы…» Однажды он увидел, как по ее щекам поползли слезы. Но она, конечно, засмеялась и сказала сквозь смех: «Да это же вода, Пьеро, не волнуйся». Сидя в ванне, Пьер выпрямился, Он видел свои ноги. Сегодня воскресенье, и можно без опаски остричь ногти, а то уж больно они отросли и сделались кривыми, так что смотрят в разные стороны. Он дрожал от холода, зубы у него стучали. Можно остричь ногти… а можно, пожалуй, дать им еще отрасти… Пьеру было холодно, но в голове у него пылал костер, настоящее пекло, правда, без дыма и огня, и у него было ощущение, что в этом пекле беззвучно, без единого крика сгорают все слова. Он медленно-медленно сполз вниз, так что под водой оказалась и его голова. Вытянув руки вдоль тела и плотно прижав их к бокам, Пьер сделал выдох и изгнал из своих легких весь воздух. Фонтенель больше с ним не говорил. Истина никогда не представляла никакого интереса. Ну какой в ней толк?! Отсюда вывод: «Сжатые руки не стоят даже того, чтобы их отрубили, не стоят затраченных усилий на эту „операцию“, потому что они пусты, в них ничего нет!» Пьер как будто чего-то ждал, сам не зная чего. Его сердце выло, ревело и рычало в жерле клокочущего вулкана…
Взрыв смеха заставил Пьера выскочить из воды. Настало время сесть за стол… Вот только он забыл зачем. Он довольно долго простоял около стола, с трудом восстанавливая дыхание, согнувшись пополам и тупо глядя на разбросанные по полу скомканные листки. Он услышал, как кто-то шептал ему прямо в ухо… Он лежал в постели, и кто-то говорил ему: «Послушай, Пьеро, это очень важно». Кто-то повторял: «Ты знаешь, что бы я сделала, если бы…» Если бы… Если бы что? И при чем здесь Фонтенель? И что делать с этим проклятым Фонтенелем?
Прихватив с собой шариковую ручку и стопку бумаги, Пьер вновь залез в ванну и закрыл глаза. Шли минуты, время тянулось медленно и незаметно, и Пьера посетила новая идея, новая мысль, еще более приятная, чем прежняя… Так вот, он лежал в своей постели, но не один, потому что рядом с ним кто-то читал книгу. Он слышал, как по комнате порхал легкий ветерок и пытался переворачивать страницы; Пьер слышал шелест этих страниц. «Знаешь что, Пьеро?» Нет, не то… «Что с тобой, Пьеро?» Да, он лежал в своей постели, и его мать только что его поцеловала; у нее были мокрые волосы… Да, это было как раз накануне ее исчезновения, а он и не знал, что больше ее не увидит… Да, но как бы он мог узнать, что она уйдет или уедет без него? Как мог он знать? Он тогда делал вид, что спит, только притворялся спящим, а на самом деле все слышал. Она говорила: «Завтра нас здесь уже не будет, мы с тобой уже будем далеко-далеко, мы поедем в Испанию, к морю, но тсс! Смотри! Никому ни слова! Это секрет!» Пьер тогда открыл глаза, и они с матерью весело украдкой посмеялись, прыская в кулак, как два воришки… Улыбаясь этим воспоминаниям, Пьер протянул руку и, не открывая глаз, на ощупь попытался нашарить на стуле стопку бумаги… Он хотел написать слово «Испания», а слова вдруг понеслись перед его мысленным взором, как легкие дикие животные, косули или газели, которым
ничего не стоит стать невидимыми, они неслись друг за другом длинной, нескончаемой вереницей, конец которой терялся где-то в песках пустыни. Их было так много, они были так прекрасны, так изящны, так доверчивы… Казалось, целая книга распадалась на отдельные слова, выпускала их со своих страниц, чтобы доверить ему какую-то забытую стародавнюю тайну. Пальцы Пьера разжались, ручка и бумага с тихим шорохом упали в воду. Весь покрытый еще не сошедшими синяками и незажившими царапинами, Пьер спал… Спал в Испании.Если он не сдаст вовремя сочинение, то будет отчислен. Если он будет отчислен, то это значит, что он больше не увидит Лору, малышку Исмену, своих друзей-захребетников. Он, вероятно, уедет отсюда, покинет эту комнату, спустится по лестнице, повернется спиной ко всем образам и картинам, которые он любил, оставит их позади. Он больше не будет мыться в ванне, где когда-то плескалась его мать, он больше не сможет вырезать ее имя под столешницей, куда Марку даже в голову не пришло заглянуть. Он будет вынужден, будет обязан последовать за Марком туда, куда хотела увезти Пьера на мотоцикле его мать, увезти тайно, так, чтобы Марк об этом не узнал… она хотела уехать в ту страну без Марка, и сделать это так, чтобы Пьер не выдал их секрет… Если бы Пьер написал хорошее сочинение, Лора, наверное, сказала бы: «Вы не можете похитить его у нас, господин Лупьен, ведь он — гордость нашего учебного заведения, для нашего лицея — большая честь иметь такого умного и способного ученика». А если он не напишет сочинение и не сдаст его вовремя, его, вероятно, выставят на всеобщее обозрение посреди двора и все будут указывать на него пальцем, в том числе и Лора. Его отец придет с маленьким чемоданчиком и двумя билетами на рейсовый междугородний автобус. Наверное, он ему скажет: «Вот, это из-за тебя мне пришлось все распродать. Из-за тебя мы будем вынуждены жрать одни апельсины до конца жизни. Кстати, твоя мать ненавидела апельсины, она говорила, что они похожи на тебя».
В холодной воде Пьера опять начала бить дрожь, зубы у него опять застучали. Занимался рассвет. Колено Пьера коснулось намокшей, раскисшей пачки бумаги, всплывшей на поверхность, вздувшейся как намокший и оттого ставший ноздреватым кусок хлеба. Хороший подарок ко Дню Матерей! Надо бросить его в мешок для мусора, да не забыть швырнуть туда же плакатик, на котором в категорической форме выражен запрет на чтение в постели: так прямо и написано: «Не читай лежа!» На дне ванны валялась и истекала чернилами ручка, точно так как человек истекает кровью.
В почтовом ящике электронной почты по-прежнему пусто, все сообщения словно канули в небытие. Сочинение на нуле. Пьер — полный ноль, то есть — полное ничтожество. У него в комнате все было прибрано, все было чисто, буквально вылизано, но почему-то все здесь наводило уныние, ощущалась какая-то опустошенность, безысходная тоска. Пьер чуть раздвинул шторы и посмотрел в окно. Горизонт словно прочертил на холмах четкую розовую линию, как будто кто-то использовал для этой цели красный фломастер… Пьер почему-то не заметил никакой разницы между тем, как сад выглядел до «расстрела», и между тем, как он выглядел теперь. Пьер кое-как оделся: напялил на себя грязную футболку, подобранную с пола, и натянул первые попавшиеся под руку штаны. Он подошел к раковине, чтобы почистить зубы, и увидел отцовское ружье, которое он сам забыл около унитаза. Ружье было сложено пополам, и было видно, что в стволе остался один патрон. Да, можно было бы снести прямой наводкой увядшую головку одного цветка… или прострелить проклятую руку Фонтенеля… Пьер ощущал во всем теле какую-то непривычную легкость, его слегка пошатывало, в ушах шумело, словно в комнате жужжали то ли мухи, то ли шмели. Он посмотрел в зеркало и увидел отражение изнуренного болезнью подростка, явно выздоравливающего, но не спешащего почувствовать себя лучше и выздороветь окончательно. Волосы у него здорово отросли и падали на глаза… Он схватил ножницы и обстриг волосы так, что стал отчетливо виден шрам. Затем он кое-как побрился. Он очень понравился себе, ведь, на его взгляд, он стал с этими коротко остриженными волосами таким красавцем, без намека на юношескую щетину, с этим шрамом надо лбом в форме банановой кожуры. Эй, как дела, испанец?
Подержав в руках английскую бритву, Пьер взял в руку японскую ручку. Он взял наугад первую попавшуюся тетрадь, в которой оставалось достаточное количество неисписанных страниц, и написал: «Да плевать я хотел на Фонтенеля и не только на него одного!» Затем он тщательно все зачеркнул. Перед самоубийством у него оставалось еще часов десять… Холодные гильзы валялись под ногами, при малейшем движении они начинали кататься по полу и греметь. Человек с застывшими в серо-зеленых глазах вопросами вскоре должен вернуться. Пьер не хотел, чтобы его застали врасплох за сочинением, чтобы к нему начали приставать со всякими глупостями: «Покажи-ка, что ты там написал, дуралей, покажи-ка папе, что там наболтал твой поганый язык». Он набрасывал кое-какие заметки, зачеркивал их, вновь писал одни и те же фразы, клялся себе в том, что больше не будет начинать с новой страницы всякий раз, как зачеркивает фразу, давал обещание больше никогда ничего не зачеркивать, не разделять слова огромными интервалами…
Пьер вырвал из тетради последнюю страницу и пошел искать под матрацем свою особую тетрадь, ту самую, что представляла собой нечто вроде дневника. У него осталась всего одна ручка и всего тридцать восемь страниц для свободного излияния мыслей. А время шло, часовая стрелка вращалась, бежала по кругу так быстро, что могло показаться, будто она вот-вот проделает в часах дырку. «Господин…, драга, принадлежащая таможенному ведомству, подняла со дна пруда Бер обломки моторной яхты, принадлежавшей некой мадам Нелли Коллине…» Он зачеркнул все написанное. Таким образом он как бы самоустранялся… Он не хотел ничего знать. Истина… Правда… Последнее, что он хотел бы узнать в этой жизни, была та самая истинная правда или правдивая истина, которая не сваливается с небес на голову вместе с Фонтенелем и метеоритами, а действительно является самой настоящей правдой жизни, когда она состоит в том, что «она» уехала на мотоцикле в снегопад и оставила его одного в постели. Нет, не хотел он знать такую правду! Не хотел! Он истратил чуть ли не пол-литра чернил, чтобы утопить в них этот кошмар. В поисках вдохновения он схватил словарь цитат и «выудил» оттуда следующую сентенцию: «Насколько я могу припомнить, я ничего не помню». Ну и чушь! Просто блевать тянет! Ну, он-то, кстати, кое-что помнил… Он уже собрался было сломать от злости последнюю ручку, как вдруг какая-то фраза, словно чертик из табакерки, буквально выскочила из-под шарика и покатилась, покатилась, а за ней на бумагу цепочкой полезли другие фразы, и за час, а то и меньше он накатал без особого напряга семнадцать страниц, он «разжал ладонь» легко, как раскрывают створки устрицы, он рассуждал, анализировал, доказывал, приводил примеры для иллюстрации верности своих рассуждений, сделал соответствующие выводы и написал, вернее, почти написал заключение, но когда ему оставалось написать последние три слова, чернила в ручке иссякли. Даже за незавершенную работу ему должны были поставить 20 баллов, никак не меньше, ибо она того стоила. Он взял красную ручку и сам вывел: «20. Прекрасное сочинение».