Особые приметы
Шрифт:
— Не знаю.
— Знаешь. Ты, видно, парень робкий и стесняешься сказать… Ну же, будь умницей. Подумай!
— Ордоньес или Луис Мигель? — настаивал Высокий.
— Думай, думай. — Усатый присел около него на корточки. Он чуть не умолял: — Скажи мне тихонечко, на ухо.
Наступила короткая пауза. Потом ему показалось, что он проваливается в колодец, из глаз у него посыпались искры.
— Ну, видишь? — Усатый ласково потрепал его по плечу. — Я так и знал, что ты не будешь нас обманывать. — Он повернулся к Высокому и ткнул пальцем в сторону Энрике. — Слышишь! Он говорит, что ему нравится Ордоньес.
— Это точно? — спросил Высокий.
— Да, — выдавил Энрике.
— Хорошо, малый. Тогда мы его тебе сейчас представим.
И Энрике услышал, как кто-то протопал к двери в коридор, в скважине повернулся ключ. Высокий исчез и через несколько минут появился еще с двумя людьми. Энрике с усилием повернул голову. Наручники врезались ему в запястья, и руки, лиловые и распухшие, кровоточили.
Высокий смотрел на него молча, рядом с ним стояли два дюжих типа в тренировочных костюмах. У левого через руку было переброшено мокрое полотенце, словно салфетка у официанта.
— Ты заявил, что обожаешь его? — Усатый кивнул в сторону левого. — Вот он, пожалуйста. Сейчас он тобой займется… Мы его между собой зовем Ордоньесом… А этот, что рядом с ним, — этот как раз тот, что тебе не нравится… Его мы зовем Луисом Мигелем.
Первой мыслью, которая непременно приходила в голову почти всем испанцам, еще не успевшим отряхнуть с ботинок пыль родного Полуострова, еще полным иллюзий и проектов, была мысль о необходимости создания Национального объединения интеллигентов в изгнании. И первым этапом к достижению этой желанной, но отдаленной цели
Первый номер угасшего, но неизменно возрождаемого журнала, как правило, должен был содержать анализ катастрофического положения Испании и соответствующие прогнозы и прорицания, затем какое-нибудь тяжеловесное эссе в защиту реализма, «Круглый стол» (к тому же свинцово-неподвижный), посвященный проблеме «завербованности» писателя, небольшую антологию «сердитой» поэзии, и все это, с оснасткою из более или менее громких подписей, осело (по чистому недосмотру) в папке у Альваро.
Сорвана дверь. Выбиты стекла. В доме пустынно. Видишь, Мигель, наша отчизна стонет в трясине. Брат мой, услышь голос собрата: горько я стражду. Плачу я с ней, с родиной бедной, с родиной страшной. Видишь, Мигель: скорчилось солнце под сапогами. Тополь зачах. Сделались души тверже, чем камень. Молча бреду. Утро в отчизну входит, хромая. Где ты, Мигель? Смертная мука сердце сжимает. Гулко шаги ранят безмолвье. Площадь пустынна. Крик паровоза — будто далекий вопль из трясины. Сгинет совсем наша отчизна, родина нищих — может, тогда наши могилы родину сыщут [74] .Но время шло, а все эти пылкие проекты оставались на бумаге. Люди вновь выступавшие с идеей создания журнала и подбиравшие будущих сотрудников, с горячностью работали дни и ночи, отдавая все свободные часы бесполезным визитам в издательства и тщетно взывая о материальной поддержке. Мало-помалу дело заходило в тупик, назначенные встречи начинали откладываться по никому не известным причинам, в действие вступали скука, нетерпимость, усталость. Организаторы окончательно забывали о своих обязанностях и переписке, а заседания переносились на неопределенный срок. Затем наступал промежуточный период, когда как-то само собой будущие редакторы старались по мере возможности избегать встреч, несколько стыдясь своей неудачливости и опасаясь упреков, которые заставили бы их оправдываться. И наконец, последняя фаза, — к этому моменту уже много воды утекло под парижскими мостами, — инициаторы опять начинали непринужденно приветствовать друг друга, ни словом не упоминая о журнале и ничуть не удивляясь, что никто не заговаривает на эту тему, как если бы никакого проекта никогда и не существовало. Они просто бывали рады увидеться снова, снова поспорить о возвышенном и повседневном, втайне чувствуя себя коллегами по неудавшемуся, но великому начинанию, о котором все молчаливо обязались не говорить.
74
Перевод С. Гончаренко.
Таким образом — и за сравнительно короткий срок — Альваро побывал в качестве кинокритика в учредительных редакционных советах многих журналов, названия которых он забыл, но которые роднило то, что ни один так и не вышел в свет, хотя на них было затрачено немало юношеской энергии и задора. Мало-помалу, по мере того как рвались корни, привязывавшие Альваро к детству и к родной земле, он чувствовал, что у него словно бы появились толстые рубцы на коже: сознание бессмысленности изгнания и в то же время невозможности возвращения. Четыре стены кафе мадам Берже приняли его, как и стольких других изгоев, чтобы переварить и превратить в еще один элемент самого верхнего археологического пласта, представители которого вспоминали об Испании с тоской, плохо говорили по-французски и в тысячный раз спорили с друзьями об исторической необходимости создания журнала. Через несколько лет, став таким же непроницаемым, как и его предшественники, он научился относиться с ироническим безразличием к энтузиазму более молодых эмигрантов, а однажды — боль этого дня никогда не заживала в его памяти, — когда группа только что прибывших из Испании оживленно обсуждала на террасе очередной проект создания журнала, он принес из своей студии папку, где хранились прежние проекты, и с улыбкой вручил ее им.
В тот вечер, ожидая Долорес в вестибюле школы изящных искусств, Альваро отчетливо и ясно ощутил, что навсегда простился с молодостью.
Было, значит, нас трое: Тонет, Малыш Кордобес, фартовый такой парень, и я, Франсиско Ольмос Карраско, к услугам вашей милости. В порту, сеньор судья, сразу все видно, кто с чем и почему, без всякой бодяги, а позавчера вечером, то есть в понедельник, Тонет, Кордобес и я, мы, значит, крепко поддали с Маноло, это парень из Таррагоны — богач, у него целых двенадцать лодок, и он всегда носит при себе мех с тамошним вином, злым, как кровь быков Миуры. Когда пьешь с Маноло, никто тебе больше не нужен, всегда будешь доволен, потому и пристроился к нам один тип, Гомес Молина, бесстыжая его морда, никогда не упустит, где можно задаром выпить, и всегда подзуживает мужиков и над девчонками измывается, а язык у него такой, что — тьфу, господи! Клянусь вам, сеньор судья, собрались мы, значит, в понедельник вечером, позавчера, Тонет, Кордобес и ваш покорный слуга, встретились с Маноло, и вот сидим мы, едим, пьем вино, Кордобес разговаривает с девчонками, а я стал танго танцевать, и все так по-хорошему, все друг другом довольны, как и должно быть между людьми, которые с морем дело имеют, и вот появляется этот самый Гомес Молина, а морда у него — не дай вам бог во сне увидеть, и тут-то все и началось, сеньор судья, из-за этого гада, нужен он нам был, как рыбе зонтик, пришел и сразу к подружке Маноло подкатывается и давай такие анекдоты загибать, что она покраснела как рак, а Маноло — он добрый такой парень, телок и все молчит, а у меня уже мочи нет терпеть и не желаю я, чтобы при людях с Маноло и его девчонкой так бесстыдничали, и тогда я встаю и говорю этому Гомесу — он здоровый такой, — осторожней, мол, на поворотах, и он, правда, потом больше уже к ней не приставал, но рожу такую скорчил — бандит бандитом, и говорит мне: выйди-ка, мы на улице потолкуем, но Тонет и Маноло нас разняли, и мы гуляли вовсю, вроде ничего и не случилось, а потом Маноло ушел спать со своей, а мы с Кордобесом выходим, и Гомес Молина снова настырно так пристает: пойдем еще выпьем, — а мы говорим: нет, а он вроде как глухой и опять за свое: я же заплачу, и зовет с собой в бар в Китайский квартал и начинает опять со зла поливать Тонета. Вы, говорит, каталонцы, никого не уважаете, и вообще, а Кордобес, чтобы беды не было, такси останавливает, и вот, представляете, мы опять втроем, и, конечно, Гомес Молина тоже с нами поехал, хотя и нужен он нам, как собаке пятая нога, едем, значит, в пятый район, и все было бы хорошо, как и обходится между людьми навеселе, — потому что завелись мы с этого таррагонского вина порядочно, вино это, сеньор судья, первый сорт, вам советую попробовать, все обошлось бы, говорю вам, вполне ничего, не зайди мы в бар, а там полно было этих субчиков, что от властей стараются держаться подальше, и все они вроде дружки этого Гомеса Молины, ну, там мы еще поддали, но тихо так, благородно, и если б не эта сволочь, этот самый Гомес Молина, ему петь, видите ли, захотелось, а официантка — гулящая такая баба, за словом в карман не полезет — показывает ему на объявление: петь и танцевать запрещается, и еще кое-что добавляет — тьфу, господи, даже слова-то ее повторить тошно, — а Гомес Молина опять начинает насчет каталонцев прохаживаться и мамашу их поминать, ну, а хозяин бара сам каталонец и посылает нас по-каталонски куда подальше: сукины дети, говорит, ублюдки, вы уж извините, сеньор судья; в общем, значит, запахло жареным, и я, чтоб нам не перепало, выхожу с Тонетом на улицу, а этот Гомес Молина, представляете, сразу же за нами и опять — честить каталонцев, что никого они не уважают ни фига, и вообще, ну, вы понимаете, смотрю я на него и говорю: или ты заткнешься, или я тебе так врежу, что мама родная не признает, и дальше в том же духе, а он выхватывает перо, такое вот здоровое, лезвие так и блестит, а я достаю бутылку из-под пива, мне один малый ее на всякий случай дал, отбиваю у нее горлышко и наставляю на него, чем тебе не кинжал, и тут, клянусь вам всеми святыми, я даже до него пальцем не дотронулся, свистят в свисток, бросаются на меня откуда ни возьмись двое серых и трах меня дубинкой по голове; как я жив остался, даже и не знаю, хотя я, сеньор судья, к властям со всем почтением, и говорю им: это же не я, ну не я, это все сволочь Гомес Молина, он же каталонцев материл, но они и слушать не хотят и знай себе долбают дубинками меня по кумполу… Ну, а когда я очнулся, то никакого Гомеса Молины, ни Кордобеса, ни Тонета не было, а только трое таких же бедолаг вроде меня, и все мы, значит, в камере сидим. Что болит, спрашивает один, подожди немного, это еще только цветочки, мне в прошлом году так здесь всыпали, что я восемь дней на карачках ползал, а я им говорю, ни в чем я не виноватый вовсе, это же все один дерьмовый малый каталонцев честил и все такое, но никто меня не слушает, молчат все, и тогда я говорю одному: а ты здесь за что? А он мне, замели, мол, его с марафетом на улице Сан-Рафаэль, а я, говорит другой, спутался с двумя француженками, заплатили они мне вполне прилично, да вот эти гады из тайной полиции меня прихватили, бумаг при мне не было, я и попался, а третий, молоденький такой, прямо маменькин сынок, молчит все и на вопросы не отвечает, я у него опять спрашиваю, а он ни за что, говорит, это все ошибка, кто-то перепутал; сам ты перепутал, говорит ему марафетчик, я же тебя тыщу раз вечером у кино видел, педик ты; ну, а я, значит, проклинаю себя за такую невезуху, и тут дверь открывают, еще один входит, ему еще больше перепало, чем мне, и по-каталонски начинает так выражаться, что аж уши вянут, а потом говорит: вообще просто кемарил на скамейке на Рамблас, всего-то и делов, ничего такого не сделал, а два фараона с дубинками как взяли его сонного в оборот; будешь знать, говорит марафетчик, как дрыхнуть где не положено, ты что, не слыхал: если оборванцы на улицах валяются, это же неприятно для иностранных туристов, а мы теперь в европейцы вышли, дура, и нас, того и гляди, в «Общий рынок» принять могут; новичок так и вскипел: а иди ты, говорит, в общую задницу. И тут дверь опять открывается, и заталкивают к нам малого в заблеванном костюме. Я требую свидания с сеньором комиссаром, кричит маменькин сынок, он же мне сказал, чтобы я зашел к нему погодя, передайте ему, что я должен сообщить ему кое-что очень важное. Не волнуйся, детка, говорит ему марафетчик, отдыхай себе спокойненько, причешись как следует, глаза подведи, тебя же скоро снимать будут анфас и в профиль, если только они еще тебя в прошлый раз не сняли, ведь ты же известный на всю Барселону педик; оставьте меня в покое, кричит маменькин сынок, я хочу видеть комиссара; сколько же нас тут будут держать, это говорит уже тот, что спутался с француженками, а маменькин сынок стучит кулачками в дверь, марафетчик нам тут и говорит, что в десять нас всех посадят в тюремную карету и отвезут в полицейское управление, там нас сфотографируют, а потом отделают по первое число, так уж в управлении положено… Когда я снова проснулся, уже после девяти это было, меня всего разломило, а стражник открывает дверь, все мы на улицу выходим, перед этим нас по двое наручниками сцепили, садимся, значит, мы в машину, а там полно народу, все кричат: не толкайтесь, и один опять начинает материться, а потом машина поехала, из угла в угол бросает, мы ж там как сардины в банке были, а наручники мне в руку врезаются, и то и дело наш фургон останавливается, людей к нам все подсаживают, воздуха уже не хватает, сволочи, не толкайтесь, орет марафетчик, а в полицейском управлении нас выстроили и отобрали у нас авторучки, шнурки от ботинок, часы, ремни и бумажники; где же сеньор комиссар, не унимается маменькин сыночек, спускают нас в подвал, и тут мы видим, ведут парня, а он даже и не идет вовсе, двое серых его под руки волокут, мать родная, что же из него сделали, видно, это ворюга, говорю я, нет, говорит марафетчик, студент это, их позавчера, нескольких человек сцапали у бара «Каналетас», и стражник меня заталкивает в камеру, а я уже больше не могу, хватаюсь за ручку двери и ору, я же ни в чем не виноватый, это же все Гомес Молина, сука, он же был вдрабадан пьяный, и все каталонцев ругал, говорил про каталонцев, что они, мол, никого не уважают и вообще…
Во время одного из первых посещений кафе мадам Берже Альваро пригласили на устроенный старыми республиканскими партиями митинг, целью которого, как оповещала скромно отпечатанная на стеклографе программа, была «выработка единой политической линии, способной немедленно и навсегда покончить с пагубными раздорами, вызванными изгнанием и распыляющими силы эмиграции». В пригласительном билете было указано десятка два деятелей со смутно знакомыми Альваро фамилиями; тут были представители самых разных группировок.
За несколько часов до начала митинга Альваро бродил по Латинскому кварталу в компании юной голландки, одержимой страстью к нормандским воинам, черной магии и оккультным наукам. Он познакомился с нею случайно, стоя в очереди в библиотеке святой Женевьевы. Пропуская время от времени по глотку кальвадоса и изъясняясь на более или менее непонятном языке, она повлекла его за собой сначала в фильмотеку на улице Ульм (пришли они туда как раз в тот момент, когда кассу закрыли), потом на лекцию в клуб Четырех Ветров на тему «Кибернетика и современный человек» (во время лекции прелестное создание из Голландии вздремнуло немножко, а проснувшись, стало бурно аплодировать лектору, прервав его в середине выступления). Затем они очутились на собрании, созванном ЮНЕФ в знак протеста против плохого питания в студенческих столовых (эта манифестация была разогнана префектурой при помощи кулаков и дубинок, что, к счастью, несколько привело голландку в чувство), и под конец она затащила его в какой-то литературный салон, полный бледных юношей с газельими глазами, после чего совершенно неожиданно скрылась, оставив Альваро в обществе почтенной дамы лет шестидесяти, с накладными ресницами и крашеными волосами. Последовал обмен натянутыми улыбками и зондаж на тему: «Et vous 'ecrivez aussi, sans doute» [75] , затем собеседница осведомилась о национальности Альваро. «Ah, c’est bien d’^etre Espagnol» [76] , — и это разверзло перед ним опустошающую бездну тоски, смятения и беспомощности.
75
«Вы, конечно, тоже пишете» (франц.)
76
«Ах, как хорошо быть испанцем» (франц.)
Все остальное — вынужденный визит в кафе мадам Берже и последующее присутствие на митинге республиканских партий — было логическим следствием этого вечера, начавшегося при столь недобрых предзнаменованиях. Альваро, у которого шумело в голове после многочисленных p’tits calva [77] ; стал приходить в себя, лишь когда очутился в вестибюле одного из залов парижской Академии, где величественно возвышался покрытый пылью бюст в камзоле и парике; подпись под ним гласила: «Жорж Луи Леклерк де Бюффон, 1707, Монбар — 1788, Париж». Собравшиеся в вестибюле испанцы, одетые в несколько поношенные пальто, казалось, ожидали прибытия подкрепления, прежде чем войти в негостеприимный и холодный зал, украшенный по случаю встречи красно-желто-фиолетовым флагом республики 1931 года.
77
Рюмок кальвадоса (франц.)