Особый счет
Шрифт:
В своем докладе Постышев громил Зиновьева, Каменева, врагов народа. Начал крошить своих, местных, врагов. Первым, на кого он обрушился, был директор кожтреста, бывший закройщик, малограмотный человек, Винокамень. Его судьба, всем стало ясно, уже была решена. Ведь актив собрался в дни, когда головы так и летели с плеч. Потом пригнел черед Абдул-Гамида. Ему напомнили и остроту, сказанную им в Гаграх в адрес врача-горьковчанина: «Трубка у вас, как у Сталина, а патлы, как у Махно». С убитым видом, хорошо зная, что его ждет, Мануйлович сидел в первом ряду. Постышев называл одну фамилию за другой, без конца увеличивая список врагов народа. К ним причислялись все, у
В перерыве подошел ко мне заместитель начальника ПУОКРа Наум Орлов. Рано потучневший, с вечной улыбкой на румяном лице, он обратился ко мне:
— Тебе придется выступать...
Я подумал: «Это что же? Отчитываться перед таким собранием, в такой раскаленной обстановке за свои контакты со Шмидтом? Значит, все! Пойдешь, без вины виноватый, по тропе Винокаменя, Мануйлевича, других...»
Орлов продолжал:
— Видишь ли, тебя хорошо знают вожди. Ты с ними работал. И тяжелая бригада в гарнизоне ведущая... Крепким большевистским словом заклеймишь врагов народа...
Отказаться? Этот же Орлов подумает: «Совесть не чиста. Значит, чего-то боится». А потом скажет Амелину, секретарю ОПК, Якиру... Шла речь о партийной чести. Один бог знает, что у меня было на душе. Я согласился. Согласился, чуя сердцем, что Орлов без злого умысла толкает меня на край пропасти...
Мне предоставили слово. Всем нам хорошую зарядку дала пресса тех дней, дало выступление Постышева. Не было недостатка в тезисах. Клеймил я и Шмидта, отплатившего, как известно по письму ЦК, за высокое доверие, оказанное ему партией, черной неблагодарностью. Я почувствовал, что с аудиторией установлен контакт. А это поддерживает любого оратора.
И вдруг из зала, с того ряда, где я раньше заприметил молодчагу Романенко, поплыла в президиум записка. Прошло несколько минут... и я потерял с аудиторией контакт. «В чем дело?» — пронеслось в голове. Я обернулся к президиуму и — о, ужас! — встретился с враждебным взглядом Постышева, Коссиора, Балицкого. Согнувшись, стоял за их спинами нарком Затонский.
Другой на моем месте, как это делали многие «благонамеренные» и бдительные товарищи, переменил бы сразу ход речи и сказал бы приблизительно так: «Дорогие товарищи! Давайте же спросим нашего уважаемого профессора Владимира Петровича, что связывало его со злейшим врагом народа Шмидтом? И в те дни, когда наша партия била тревогу, призывая к бдительности, какую это кашу он собирался варить с заговорщиком Шмидтом? Не ту ли, о которой нам рассказывал верный соратник великого Сталина товарищ Постышев?»
В иное время это расценили бы как клевету. Но тогда это рассматривали как высшее проявление партийной лояльности и большевистской бдительности.
На такое выступление не только против Затонского, но и даже против родного отца и матери настраивало выступление Постышева, очевидно, фанатически верившего во все то, что сообщали газеты, как я твердо верил в то, что между Затонским и Шмидтом не могло быть преступных контактов. Но и его судьба не пощадила. Оправдалась его же поговорка: «Сегодня нарком — завтра пешком».
Кое-как закончил выступление. Недобрую услугу оказал я сам себе, оказал армейской партийной организации. Что ж? Отнесем это за счет недальновидности Орлова...
Я спустился в партер. Следом за мной шла приехавшая из Москвы Мария Данилевская — мой начподив в годы гражданской войны. В то время когда весь
зал смотрел на меня исподлобья, она, нагнав меня, положила мне руку на плечо.— Скажи прямо! Требую честного ответа! — Ее большие глаза засверкали. — Скажи, что ты был вместе с ними, с твоими дружками, с твоим Шмидтом, Примаковым, и я перестану верить людям... Многое я услышала там, в президиуме.
— Нет, Мария. С ними я не был...
— У меня в жизни было много потерь. Но самая тяжелая потеря — это когда теряешь веру в людей. Я это скажу им — Станиславу и Постышеву.
Кто его знает? Теперь думаю: может, Данилевская и сыграла роль той лиственницы, которая послужила мне опорой во время черного бурана в тайге.
Всю ночь в квартире на Золотоворотской прислушивался к шагам по лестнице. Тревожили гудки машин. Думал — неужели и на меня, как на Винокаменя, обрушится гнев товарищей, возмущение массы, жесткое слово Постышева? Неужели в этой горячке смешают в одно — и правого и виноватого, чтобы среди сотни невинных как-нибудь не ускользнул один виноватый.
В воскресенье, в День авиации, я не выходил из дому. Мой печальный взгляд то падал на книжный шкаф с знакомыми рядами тисненых корешков, то на черную статуэтку Антония, стоявшую на письменном столе, то на точеные формы чугунного коня с поднятой головой и раздутым храпом, то на голову сестры-урсулинки, писанную неизвестным голландцем, то на профиль пастыря в красной ермолке.
Одно полотно говорило о вечной печали, другое — о вечной мудрости. Две разные кисти, изобразившие фанатизм скорби и фанатизм мысли, сроднили полную жизненных соков девушку и высохшего, облицованного пергаментом старика.
Давно уж не было в живых ни девушки-урсулинки, ни пастыря, с которых писались эти картины, и самих мастеров проводили из этого мира в мир иной, а волновавшие их чувства оставались запечатленными на двух лоскутах холста.
Я видел истину одной — то была великая печаль, и истину другого — это была великая мысль, и думал об истине борьбы, которой я отдал двадцать лет жизни, готовый отдать ей и всю жизнь. «Все на свете суета сует, а истина вечна». Вечна, если она есть истина борьбы.
Оставив дом, думал, что на улице избавлюсь от душевной тоски. Полагал, что хочу уйти из дому, а оказалось, что хотел уйти от себя самого. Но от себя самого никуда не уйдешь...
Пришел понедельник. Я ждал заключительного слова Постышева. И дождался его.
— Знаю товарища по работе в ЦК, Совнаркоме. Ничего плохого за ним не замечал. Но прошлой работой товарища пусть заинтересуется его парторганизация.
С замирающим сердцем стоял я за креслами бельэтажа, слушая выступление Постышева. Очевидно, мое состояние не было секретом для окружающих. И тут услышал затаенный шепот над ухом:
— Дорогой товарищ! Выше голову. Большевики борются за свою правоту...
Эти добрые слова сказала мне Женбат — Мария Гаенко, женщина в красном платочке, отдыхавшая со мной в Гаграх.
Богема
Слова секретаря ЦК, да еще такого, как Постышев, кое-что значили. Следовательно, до моего отчета перед нашими коммунистами ничего плохого со мной не произойдет. А в бригаде дел невпроворот. Теперь уж учеба кипела в ней и день и ночь. Оставалась всего лишь одна декада до 1 сентября. К этому дню ее личный состав обязался закончить всю программу боевой подготовки и формирования. А там инспекторский смотр, после которого станет ясно — нести ли 4-й Отдельной Киевской танковой бригаде почетное имя «Великого Сталина».