Оставь надежду
Шрифт:
Да и как ее было принять, убогую?! Ну, учил стихотворения, отрывки прозы даже какие-то гигантские зазубривал, получал свои четверки. А ее не трогал, нет, хотя травить Сиротку считалось в школе хорошим тоном – хоть бы это отметила, гадина! И ведь знала все – про факультет, про аттестат знала: сам на всякий случай сообщил в подходящую минутку… Убогая, юродивая – а как напакостила!..
Сиротка действительно считалась слегка тронутой. Худенькая, бледная, с серым пучочком кукишем на затылке, в непомерно длинной юбке, всегда одной и той же, имевшая к ней наперечет две застиранные блузки, сменявшие по будням одна другую, плюс праздничную – дешевую китайскую с ближайшего рынка. Как за порог школы – так сразу всегда на голову неприметный платочек. Лет двадцать восемь всего –
– Здравствуйте, дети…
Тут уж каждый класс изощрялся по-своему: 11 «б», например, по-гренадерски рявкал в ответ:
– Здравия желаем, ваше высокопревосходительство!
А 10 «а», добравшись однажды до важной информации, что Мариванна – набожная и по воскресеньям в церковь бежит, как на работу, хорошо спевшимся клиросом выпевал:
– Ии ду-ухови-и твоему-уу… – это одна бойкая девочка научила: у нее батя был священником и ездил на такой крутой иномарке, что даже знатоки нацпринадлежность тачки определить не могли.
А Сиротка не обижалась. Смиренно кивала в ответ – «садитесь» – и начинала восхождение на свою ежедневную Голгофу. Ясными глазами глядя поверх равнодушно-насмешливых голов, возносясь голосом и душою еще выше, проникновенно рассказывала она о никому не нужных писателях, которые давно померли, как померли и те, кто читал и любил их книги, об ушедших навсегда культурных эпохах – и голос ее звенел так же беспомощно, как у той девушки в церковном хоре, стихотворение о которой пришлось все-таки выучить Жеке.
Она заставляла себя не обращать внимания на мерно жужжащий и шелестящий класс, только страдальчески опускала иногда нимало не потемневший взгляд туда, где слишком громко брякала бутылка пива или уж слишком отчетливо слышался уютный девичий матерок. Был у нее, правда, один странный способ наказывать: заслышав среди своей вдохновенной речи о величии русского слова шебутное треньканье «семь-сорок» чьего-нибудь мобильника, она прерывалась на полуслове. Мгновенно повисала тишина, и незадачливый абонент МТС вынужден был сбивчиво бормотать в трубку извинения при напряженном внимании всего класса. Надо сказать, что этим Мариванна добилась того, что перед ее уроками, как и перед большинством остальных, мобильники отключались напрочь.
Уроки протекали, в основном, без неожиданностей. Только иногда, когда совсем донимал ее чей-то гогот или хрюканье, когда очень близко к лицу пролетал самолетик с ярко выведенным неприличным словом – тогда ее глаза быстро и явно для всех наполнялись слезами, а голосок начинал предательски прерываться. Безобразие моментально прекращали – но не из уважения, страха или жалости, а из инстинктивного внутреннего опасения: а вдруг она сейчас опять, как в тот раз…
«Тот раз» был единственным, когда она все-таки сорвалась до конца – и это оказалось так неожиданно и страшно, что с тех пор ее старались до крайности не доводить. С того дня просто «Мариванна», потом «Монашка», потом «Урода» (что по-польски значит красавица) превратилась в Сиротку навсегда. В «тот раз» она преподносила десятиклассникам канонизированный всеми властями и партиями одинаково образ Пушкина. Тема была выбрана очень удачно: о чистоте его поэзии, в которой нашла отражение столь же чистая, только, увы, современниками не понятая и потому тяжко раненная душа. О возвышенной любви к прекрасным женщинам речь тоже заходила и без «гения чистой красоты» дело, конечно, не обошлось. Класс, по обычаю, мерно гудел: этот ровный звук всегда сопровождает более чем десять собравшихся в одном помещении людей, каждый из которых спокойно занят своим делом. И вдруг из однообразного гула выделился один настойчивый голос:
– Мариванна! Мариванна! А можно спросить?
– А? – испуганно запнулась она, совершенно не привыкнув к тому, чтобы ей задавали вопросы любознательные ученики; но сразу ободрилась:
– Конечно, пожалуйста, Дима… – сверившись с журналом, – Платонов. Внимание, ребята, послушаем, какой вопрос хочет задать Дима Платонов.
Если бы Мариванна не была и сама так же чиста душой, как только что представляла Пушкина, то она бы почувствовала, что тишина,
сразу стеной вставшая в классе, по сути своей, жутка. Потому что все старшеклассники знали, что Дима Платонов никогда еще не произносил ничего не только путного, но и просто элементарно приличного. Но он вдруг – произнес, причем даже ни разу не вставив непотребного словца-паразита:– Мариванна, а можно мне… того – проиллюстрировать?
– Что – проиллюстрировать? – еще не веря привалившему счастью, выдохнула учительница.
– Ну как – что… Ваши слова. Вот вы сейчас рассказываете, какой Пушкин был весь из себя – того… Светлый гений… Вот мне и захотелось стихотворение прочитать… – Дима невинно смотрел в глаза Мариванне своими широко распахнутыми во всю безмерную пустоту голубыми очами.
– Чье? – на всякий случай поинтересовалась она.
– Как – чье? Пушкина, конечно. Вот отсюда, – и Дима показал один из трех красных с золотом томиков.
Тут бы ей и насторожиться. Заметить, наконец, что тишина в классе уже сгустилась до осязаемости, что Оля Торопова отчаянно тянет Платонова сзади за жилетку вниз – а Оля Торопова ничего не делает зря…
Но Мариванна, наверное, решила, что сегодня ей, наконец, удалось – с помощью гения, конечно, – достучаться до сердца громилы-двоечника Платонова, задеть его великим словом, вдохновить на поступок…
– Конечно! – восторженно обрадовалась она. – Пожалуйста, Дима, начинайте…
А томик-то не зря был подобран из собрания вполне академического. Даже сама перед собой Мариванна ухитрялась закрывать глаза на то, что Алексансергеич иногда позволял себе некоторые… вольности. Причем такого рода, что в академических изданиях их приходится заменять многоточием. Но искушенный глаз всегда мгновенно расшифрует нехитрую тайнопись и, при желании, любой может процитировать стихотворение во всей его полноте. Но Мариванна всегда смущенно отводила глаза от сомнительных мест, боясь случайно – догадаться и хотя бы про себя – но озвучить милую шалость поэта… Дима же Платонов не побоялся озвучить и вслух. Причем не только вслух, а – громогласно и – абсолютная неожиданность – с выражением.
И тишина за миг разрядилась взрывом. Неизвестно даже, что именно вызвало такой приступ хохота: сами ли давно известные всем строки, способ декламации или перекосившееся, как от удара в поддых, лицо учительницы. Он все нарастал, этот гомерический рев – а она стояла у зеленой доски, словно внезапно нагая перед всеми. И вдруг схватилась за горло обеими руками. Привстали передние парты. Быстро откатилась затихающая волна смеха. Подавились последние истерические хмыки, и в замогильной тишине зазвучал, пресекаясь посекундно, голос Мариванны:
– Я… сирота… Уже неделю как… сирота… Ни отца, ни матери… Никого… А вы – сироту обижаете… Вы… не смеете! Грех это… Непрощенный… За меня заступиться некому… Вас Сам Бог… Накажет, – она задохнулась и дымчатой тенью метнулась из класса.
Минуты три, пока не рухнул освобождающий звонок, тишина в классе не нарушалась даже громким дыханием. А само происшествие настолько не подлежало осмыслению, что о нем, как по уговору, не упоминали ни разу прямо. Косвенно же оно запечатлелось на скрижалях школы в навечном прозвище Сиротка.
И вот эта-то Сиротка неделю назад, вскинув на стоящего перед ней трясущегося Жеку спокойные и светлые глаза, застенчиво говорила ему:
– Женя, вы тоже должны меня понять. Заведомо завысить вам оценку я не могла: это противоречило бы моей совести. Не стану скрывать: меня просили и даже… убеждали… Но есть вещи, которые для меня… неприемлемы….
В тот момент Жека уже знал, что изменить ничего невозможно, что даже подача апелляции в данном случае смешна. Им двигало только желание высказать ей свое презрение, ранить ее, как она его ранила – из принципа. Теперь и он шел на принцип – достать ее еще раз, как тогда достал Платонов, чтоб с ней произошло что-нибудь такое, чтоб ей опять прозвище сменили! Кроме того, несмотря на то, что впереди ждали еще два экзамена, он ощущал полную безнаказанность абсолютно всего – разве что ударить ее он пока не рискнул бы. Она так любит слово? Вот он сейчас с ней и разделается – словами…