Остров Буян
Шрифт:
– Много ли еще? – перебил Гаврила.
– Чего? – не понял Захарка.
Он был доволен, что остался с Гаврилой. В последнее время он понял, что Михайла Мошницын уже не имеет такого значения и веса в Земской избе, как хлебник. Чтобы выполнить свою задачу – знать и уметь сообщать за стены, чего хотят заводчики восстания, надо было найти дорогу к сердцу Гаврилы, и Захарка несколько дней подряд вертелся возле него. Именно потому он попал на ночной совет ратных людей и успел отправить Первушку к Хованскому с вестью о предстоящей вылазке.
– Чего ты спрошаешь, много ль? – повторил он вопрос.
– Я, мол,
– Надо быть, дважды столько.
– Дай-ка сюда.
Захарка удивленно подал хлебнику лист. Гаврила спокойно поднес его к свечке. Лист вспыхнул. Хлебник дал ему догореть и помолчал, что-то обдумывая.
– Пищали многие за стеной побросали, – задумчиво сказал он. – Надо, чтобы шли чуть свет собирать. Запиши, – приказал он. – «Послать семьдесят стрельцов до рассвету сбирать пищали: двадцать человек собирать да пятьдесят с изготовленными пищалями для обороны тех сборщиков».
Захар записал. Хлебник опять подумал.
– Стрельца, что принес отписку Хованского к царю, взять в Земскую избу с утра для расспроса, а покуда в тюрьму до утра…
– Пошто его взять? – удивился Захар. Он испугался расспроса стрельца, принесшего в город якобы перехваченное письмо Хованского к царю: Захарка через него сам переслал за стены города сообщение Ордину-Нащекину о действиях в городе и разногласиях среди главарей Земской избы. Теперь он боялся, как бы стрелец не попал под пытку и не назвал своих сообщников… Если Гаврила велел его взять для расспроса – это значило, что он заподозрил стрельца в измене. И Захар невольно обмолвился робким вопросом, но, занятый своими мыслями, хлебник не обратил внимания на то, что голос Захарки дрогнул…
– Не твоего ума. Стало, надобен, коли велю. Ты знай пиши, – сказал он.
– Написал, Гаврила Левонтьич.
– Написал – помолчи, – приказал Гаврила и снова задумался.
– С утра спиши в книгу, сколь есть раненых и убитых, да имяны, да у кого из убитых малые дети да старики. Надо им на прокорм давать из Земской избы… Нынче столько уж их, что соседской жалостью не прокормишь!.. Что ты там пишешь?
– Себе пишу, Гаврила Левонтьич, чтоб не забыть.
– Ну и дурак! Как можно забыть! Камнем каменным надо быть, тогда позабудешь… Покойников сколь!.. Ступай спать: голова у тебя стала худая с устатку…
– А ты идешь ли, Гаврила Левонтьич?
– Тут лягу, на лавке сосну, неровен час, пойду иль поеду – и снова откроется рана… А ты по пути отдай наказ про пищали да про стрельца…
Гаврила достал из-за пазухи небольшую сулейку водки и опрокинул в рот прямо из горлышка, пошарив в кармане, нашел головку чесноку, нетерпеливо сорвал шелестящую пленку и захрустел долькой.
– Будь здоров, – произнес Захар.
Он повернулся к двери и вдруг нерешительно задержался, помялся и, запинаясь, спросил:
– Гаврила Левонтьич, дозволишь сказать?..
– Ну, чего?
– Земское дело.
– Земское дело всегда сказать можно. Сказывай. Сядь, – указал хлебник и приготовился слушать.
– Боюсь, побьют нас, Гаврила Левонтьич, – сказал Захар.
– Божья воля, как знать.
– Бог-то бог, да сам не будь плох! – возразил Захар.
– Верно, Захар. А в чем бы не сплоховать?
– Помощи себе добыть, – прошептал Захар.
– Отколе?
– Из Литовской земли… Только ты слушай,
Гаврила Левонтьич, дай все сказать, коли начал, – заторопился Захар, зная, что часто Гаврила просто прерывает разговор, если считает его ненужным.– Ну-ну, – поощрил хлебник, – послушаю. – Он допил водку из горлышка сулеи и продолжал шелестеть, очищая чеснок.
– Вот нас побили. Он сказывает, что, мол, опять побьет…
– Кто сказывает?.. – грозно спросил Гаврила, отбросив чеснок.
– Боярин Хованский в письме тебе написал…
– А-а, да… Зря хвастает, – возразил Гаврила и снова взялся обдирать шелуху с последней чесночной дольки.
– Не хвастает он, Гаврила Левонтьич, побьет! У него ратные люди обучены ратному делу, а у нас шапошники Яшки, подьячие Захарки да сапожники Еремки. Побьет, не хвастает. А надобно нам в Литву посылать, с тысячу человек ратных людей наймовать. Город наш крепок. Тысячу человек добыть, нас тогда не возьмешь руками! Станет Псков вольным, по старине…
– Ты сбесился! Как нам от Руси отложиться, – одернул Гаврила, – какие же мы русские будем, когда литовскому королю сдадим город!
– Да не литовцам! Сказывают – в Литве наш государь ныне; бежал и живет у литовского короля. Намедни сказывали печорские мужики с расспроса. Я сам писал. А сказывают, и он сам на изменных бояр станет рать наймовать. Кабы нам снарядити к нему на Литву послов. Без помоги с Литвы ведь побьет нас боярин…
– А ты не стращай-ка, ладно!.. – остановил Гаврила.
– Сказываю тебе не для страха. Смел ты, своей головы не жалеешь, да то твое дело, а ты бы чужие головы пожалел – пропадем: сначала Хованский побьет народу еще сот пять, а там приедут сыщики расправу чинить – еще сколь казнят, сколь кнутом посекут, сколь запытают!.. – разошелся Захар.
– Сказано, спать пошел! – крикнул хлебник.
Захарка выскочил вон…
Глава двадцать седьмая
1
Лежа раненным, Томила подолгу думал о судьбах Пскова и о своей затее поднять ополчение на бояр. Он понял, что в замысле земской войны ему оставалось продумать, что будет после того, как восстанет Москва да свалит бояр… Томила читал кое-что из истории греков и римлян, читал о республиках, знал рассуждения Платона, но никогда не додумывал до конца об управлении всей Российской землей. Сущее было порочно, все кругом нужно было ломать; единственный путь для ломки, какой он нашел, был великий бунт и земское ополчение всех городов. А что же после этого? Неясные очертания «Блаженных островов», Иванкина «Острова Буяна» и собственного «Белого города» маячили в каком-то тумане, но это было похоже на сказку.
Мечты о «праведном Белом царстве» давно уже маячили в мыслях Томилы, и не раз начинал он писать «Уложение Белого царства». Среди листков «Правды искренней» было написано с десяток набросков – то в виде описания путешествия в неведомую страну, то в виде рассказа о минувшем «золотом веке», то как беседа мужей, размышляющих о лучшем устройстве державы.
Листы «Правды искренней» Иванка сложил так, чтобы раненый летописец лежа мог сам доставать их с полки. Томила свалил весь ворох на стол и, выискивая, прочитывал лучшее из того, что было составлено им в течение жизни.