Остров Крым
Шрифт:
Однако когда началась Венгерская Революция 1956 года, «Молодая Волчья Сотня» осталась ораторствовать в уютных барах Крыма, в то время как юноши из либеральных семей, все это барахло, никчемные поэтишки и джазмены, как раз и организовали баррикадный отряд, вылетели в Вену и пробрались в Будапешт прямо под гусеницы карательных танков.
Андрей Лучников тогда еле унес ноги из горящего штаба венгерской молодежи, кинотеатра «Корвин». Советская, читай русская, пуля сидела у него в плече. Потрясенный, обожженный, униженный дикой танковой беспощадностью своей исторической родины он был доставлен до дома какой-то шведской санитарной организацией. Из трех сотен добровольцев на Остров вернулось меньше пяти
Среди многочисленных чудеснейших эпизодов этой свадьбы был и безобразный один. Игнатьев-Игнатьев, перегнувшись через стол, стал орать в лицо Лучникову: «А все-таки здорово НАШИ выпустили кишки из жидо-мадьяр!» Хотели было его бить, но жених, сияющий и блистательный идол молодежи Андрэ, решил объясниться. Извини, Юра, но мне кажется, что-то есть лишнее между нами. Оказалось, нелишнее: ненависть! Игнатьев-Игнатьев в кафельной тишине сортира ночного клуба «Blue inn», икая и дрожа, разразился своим комплексом неполноценности. «Ненавижу тебя, всегда ненавидел, белая кость, голубая кровь, облюю сейчас всю вашу свадьбу».
До Лучникова тогда дошло, что перед ним злейший его враг, опаснейший еще и потому, что, кажется, влюблен в него, потому что соперником его считать нельзя. Потом еще были какие-то истерики, валянье в ногах, гомосексуальные признания, эротические всхлипы в адрес Маруси, коварные улыбки издалека, доходящие через третьи руки угрозы, но всякий раз на протяжении лет Лучников забывал Игнатьева-Игнатьева, как будто тот и не существует. И вот наконец — покушение на жизнь! В чем тут отгадка — в политической ситуации или в железах внутренней секреции?
— Ну хорошо, я уяснил себе опасность ситуации, — сказал Лучников. — Что из этого?
— Нужно принять меры, — сказал Бутурлин. Отец молчал. Стоял в углу, глядел на замирающее в сумерках море и молчал.
— Сообщи в ОСВАГ, — сказал Лучников. Бутурлин коротко хохотнул.
— Это несерьезно, ты знаешь.
— Какие меры я могу принять, — пожал плечами Лучников. — Вооружиться? Я и так, словно Бонд, не расстаюсь с «береттой».
— Ты должен изменить направление «Курьера». Лучников посмотрел на отца. Тот молча перешел к другому окну, даже и не обернулся. Закатные небеса над холмами изображали битву парусного флота. Лучников встал и, прихватив с собой бутылку и пару сигар, направился к выходу из кабинета. Бутурлин преградил ему путь.
— Андрэ, я же не говорю тебе о коренном изменении, о повороте на 180 градусов… Несколько негативных материалов о Союзе… Нарушение прав человека… насилие над художниками… ведь это же все есть на самом деле… тебе же не придется врать… ведь ты же печатаешь такие вещи… но ты это освещаешь как-то изнутри, как-то так… будто бы один из них, некий либеральный «советчик»… Ведь ты же сам сознайся, Андрей, всякий раз возвращаешься оттуда, трясясь от отвращения… Пойми, несколько таких материалов, и твои друзья смогут тебя защитить. Твои друзья смогут тогда говорить: «Курьер» — это независимая газета Временной Зоны Эвакуации, руки прочь от Лучникова. Сейчас, ты меня извини, Андрей… — Голос Бутурлина вдруг налился историческим чугуном. — Сейчас твои друзья не могут этого сказать.
Лучников легонько отодвинул Фредди и прошел к дверям. Выходя, успел заметить, как Бутурлин разводит руками, — дескать, ну вот с меня, мол, и взятки гладки. Отец не переменил позы и не окликнул Андрея.
Он ушел из «частных комнат» в свою «башенку», открыл дверь комнаты, которая всегда ждала его, и некоторое время стоял там молча в темноте с бутылкой
в руке и с двумя сигарами, зажатыми между пальцев. Потом медленно распустил шторы. Полыханье парусной битвы за плоскими скалами Библейской Долины. Лучников лег на тахту и стал бездумно следить медленные перемещения деформированных и частично горящих фрегатов. Потом он увидел на полке над собой маленький магнитофон, до которого можно было дотянуться, не меняя позы, и это соблазнило его нажать кнопку.Сразу в черноморской тишине взорвался заряд потусторонних звуков, говор странной толпы, крики чуждых птиц, налетающий посвист морозного ветра, отдаленный рев грубых моторов, какой-то лязг, стук пневмомолотка, какая-то дурацкая музыка — все это было чуждым, постылым и далеким, и это была земля его предков, коммунистическая Россия, и не было в мире для Андрея Лучникова ничего родное.
Всю эту мешанину звуков электропилой прорезал кликушеский бабий голос:
— Молитесь, родные мои, молитесь, сладкие мои! Нет у вас храма, в угол встаньте и молитесь! Святого образа нет у вас, на небо молитесь! Нету лучшей иконы, чем небо!
Прошлой зимой в Лондоне Лучников ни с того ни с сего купил место в дешевом круизе «Магнолия» и прилетел в Союз. Никому из московских друзей звонить не стал, путешествовал с группой западных мещан по старым городам — Владимир, Суздаль, Ростов-Великий, Ярославль — и не пожалел: «Интурист» англичанами занимался из рук вон плохо, часами «мариновал» на вокзалах, засовывал в общие вагоны, кормили частенько в обычных столовках — вряд ли когда-нибудь Лучников столь близко приближался к советской реальности.
Эту запись он сделал случайно. Гулял вокруг Успенского собора во Владимире и там услышал кликушу. В парке возле собора красовались аляповатые павильоны, раскрашенные жуткими красками, — место увеселения «детворы», кажется, шли школьные каникулы. Изображения ракет и космонавтов. Дом напротив украшен умопомрачительно-непонятным лозунгом:
Тащатся переполненные троллейбусы, бесконечная вереница грузовиков, в основном почему-то пустых. Большая чугунная рука, протянутая во вдохновенном порыве. И вдру — кликуша, и, отвернувшись от животворной современности, видишь неизменных русских старух у обшарпанной стены храма, сонмы ворон, кружащих над куполами, распухшую бабу-кликушу и дурачка Сережу. Божьего человека, который курит «Беломор» и трясется рядом с бабой, потому что он — его родная мать вот уж сорок годков.
— Гляньте на Сережу, сладкие мои! Я ему на кровати стелю, а сама на полу сплю, потому что он — человек Божий. А ест Сережа с кошками и собаками, потому что все мы твари Божие и он дает нам понятие — природу не обижайте, сладкие мои!
Лучников с магнитофоном в кармане стоял среди старух. Те вынимали черствые булки и совали их в торбу юродивым. Распухшая баба быстро крестила всех благодетельниц и кричала все пронзительнее:
— Евреев не ругайте! Евреи — народ Божий! Это вам враги говорят евреев ругать, а вы по невежеству их слушаете. Господа нашего не еврей продал, а человек продал, а и все апостолы евреями были!
Подошел милиционер — чего тут про евреев? — подошли молоденькие девчонки в пуховых шапочках — вот дает бабка! — но ни тот, ни другие мешать не стали, замолчали, смущенно топтались, слушая кликушу.
— Родные мои! Сладкие мои! Евреев не ругайте!
… Парусная битва меркла, фрегаты тлели, угольками угасали в нарастающей темноте, но все-таки тень, прошедшая по стене, была еще видна. Она прошла, исчезла и вернулась. Остановилась в чуткой позе, тень тоненькой девушки, потом толкнула дверь и материализовалась внутри комнаты Кристиной.