Остров накануне
Шрифт:
Могу сказать от себя, что эта замысловатая аллегория держалась на красивых словесах, и, вероятно, Аристотелева машина преподобного Иммануила выявила бы ее шаткость. Однако в этот вечер Роберту удалось удостоверить общество в наличии родства между Пудрою, вылечивающей от язв, и любовью, которая часто лечит, а еще чаще язвит.
Может быть, поэтому пересказ речи Роберта о Симпатическом Порошке и о Любовной Симпатии в течение нескольких месяцев, или более, гулял по Парижу, о последствиях чего будет поведано теперь.
И именно поэтому Лилея в конце выступления снова улыбнулась Роберту. Это была улыбка одобрения, скажем даже восхищения, но мало что так естественно для
Роберт не понимал, может ли быть, что она по рассеянности то и дело приписывает ему слова и поступки кого – то иного, или же она морочит его из кокетства.
То, чему суждено было приключиться, уложило эти редкие эпизоды в канву истории гораздо более тревожной.
17. УПОВАННАЯ НАУКА ДОЛГОТ [26]
Это был – наконец можно ухватиться за дату – вечер 2 декабря 1642 года. Выходя из театра, где Роберт бессловесно разыгрывал, замешавшись в публику, любовную роль, Лилея сжала ему руку с шепотом: «Шевалье де ла Грив, вы робки. Не то было в памятный вечер. И все – таки завтра будьте снова на той же сцене».
26
Название латиноязычного сочинения французского теолога, одного из помощников кардинала Ришелье Жана Батиста Морена (1583 – 1656) «Longitudinum Optata Scientia» (1623)
Он вышел, безумея от волнения: прийти, куда он не знал, и повторить то, на что никогда не решался! Но ошибки не было, она назвала его имя.
О, произнес он тогда (судя по его же запискам), ныне ручьи воспятятся к истоку, белые скакуны восскачут по башням Нашей Парижской Повелительницы, огонь запляшет в толще льдины… если она меня позвала. Или же нет, сегодня камень заплачет кровью, полоз спарится с медведицей, солнце почернеет, так как любимая поднесла мне кубок, откуда мне не пить, ибо не знаю, где пированье…
В двух шагах от счастья, в отчаянии бежал он к дому, в единственное место, где ее не могло быть.
Можно интерпретировать в гораздо менее загадочном ключе фразу Лилеи: просто она напоминала недавнюю его речь о Симпатическом Порохе, поощряла подготовить еще одну беседу и взять снова слово в салоне Артеники. С памятного дня он держался молчаливо – обожательно, это не подходило под регламент нормального кокетства. Она указывала, как сказали бы сегодня, на требования света. Ну же, будто говорила она, в тот – то вечер вы не были робки! повторите выступление, вернитесь на сцену, я буду при вашем упражнении! И чего еще ждать от прециозницы.
Но Роберт понимал все иначе: «Вы робки, однако позавчера… или запозавчера… робости не было и тени, когда мы с вами…» – воображаю, что ревность возбраняла и в то же самое время подсказывала Роберту продолжение этой фразы. – «Будьте завтра на тех же подмостках, в том же таинственном месте».
Вполне естественно, что – так как его фантазия шла по самой тернистой из тропок – он заподозрил, будто некто
выдал себя за Роберта и подложно одержал от Лилеи то, за что он предложил бы жизнь. Снова явился Феррант; нити прошлого плелись в четкий рисунок. Злостный двойник, Феррант опять залезал в его жизнь, использовал его отлучки, опоздания, преждевременные отъезды, умел отобрать то, что Роберт заработал рассказом о Симпатическом Порошке.Пока он терзался, постучали в дверь. Надежда, сон бодрствующих людей! Он кинулся открывать, ожидая увидеть ее на пороге: но это был офицер кардинальских гвардейцев и два солдата.
«Шевалье де ла Грив, полагаю, – сказал офицер. И продолжил, представившись капитаном де Баром: – Я удручен тем, что предстоит исполнить. Однако вы, шевалье, под арестом, прошу передать мне шпагу. Добровольно идите за мной, спустимся к карете как друзья, и вам не будет позорно». Он дал понять, что не знает причины ареста, уповает на ошибку. Роберт молча шел за ним, уповая на то же, и в конце пути со многими реверансами был вверен сонному сторожу и ввергнут в Бастилию.
Он просидел две холоднющие ночи в компании разве что нескольких пасюков (предусмотрительная подготовка к плаванию на «Амариллиде») и охранника, который на любые вопросы отвечал, что тут перебывало столько важных господ, что он уж не дивится, за что их всех сажают; и если в этой камере семь лет продержали такое значительное лицо, как Бассомпьер, невместно Роберту начинать плакаться всего – то через несколько часов.
Давши ему два дня на предвкушение худшего, на третий возвратился де Бар, распорядился об умывании и известил, что Роберта ожидает Кардинал. Роберт понял хотя бы, что арестован по государственному вопросу.
Во дворец они доехали запоздно и уже по суматохе у дверей ощущалось, что вечер необычный. Лестницы были запружены людьми любых сословий, текшими во всех направлениях: в одну из приемных кавалеры и церковные лица заходили с озабоченным видом, отхаркивались из политеса на разрисованные фресками стены, принимали горестный вид и следовали в соседнюю залу, откуда высовывались домочадцы, громко выкрикивая имена запропастившихся слуг и делая обществу знаки, призывающие к тишине.
В эту залу был заведен со всеми и Роберт, и увидел только спины, стеснившиеся у проема в другую залу, вытянувшись и бесшумно, будто при тягостном зрелище. Де Бар глянул, ища кого – то, махнул Роберту стать в сторону и вышел.
Другой постовой, пытавшийся удалить из комнаты лишних зрителей, с разной степенью обходительности, по их положению, видя Роберта со щетиной, в платье, истрепавшемся за дни ареста, грубо спросил, для чего он здесь. Роберт сказал, что его вызывают к Кардиналу, и услышал в ответ, что Кардинала, ко всеобщему сожалению, тоже вызывают, и к Тому, кто настойчивее остальных.
Как бы то ни было, Роберта оставили, и постепенно, поскольку де Бар (единственный имевшийся там с ним товарищ) не возвращался, Роберт пододвинулся к скопищу и то выжидая, то поджимая, подтеснился до порога самой дальней двери.
В дальней комнате, в кровати, на сугробе подушек, он увидел, почивала тень того, которого вся Франция трепетала и кого немногие любили. Великий Кардинал был окружен врачами в темных одеждах, которых явно больше интересовала дискуссия, нежели больной. Какой – то монах обтирал ему губы, на них даже от слабого покашливания выступала красная пена, под покрывалами угадывалось натужное дыхание изможденного тела, в кулаке, выступавшем из манжета, был крест. У монаха вырвался всхлип. Ришелье через силу повернул голову, осклабился и прошептал: «Вы правда думали, что я бессмертен?»