Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Остров обреченных
Шрифт:

В этот момент на острове странным образом наступало время порожденной отчаянием надежды. С благоговейным ужасом они обнаруживали, что еще живы, что смертельный холод, мучивший их ночью, снова отступил, что солнце нежно – так нежно! – ласкает их руки и ноги. Если вдруг слышалось пение птицы, они тут же робко вставали, не произнося ни слова, и растерянно заглядывали друг другу в глаза, как будто ныряя в незнакомый водоем, – но ничего не происходило. Их просто затягивало в эту зелень, и снова – ничего, кроме колышущихся в воде кораллов, расступавшихся перед ныряльщиками. На берегу горел костер, они отрывали влажные ветки и сбрасывали их со скалы в огонь, едкий дым поднимался вертикально вверх и щипал глаза. Костер давал мало тепла, жарить или варить на нем было решительно нечего, но они все равно поддерживали огонь как символ несмотря ни на что поднимающейся к небу надежды.

С тихой радостью – возможно незаметной на первый взгляд, но многим из них напоминавшей мерцание свечей в окнах детской

в канун Рождества – они ходили вокруг костра, подкладывали темные листья поближе к огню, ковырялись в углях палками и смотрели, как белый столб дыма уходит вверх, растворяясь в голубой плоскости. Иногда они поглядывали в сторону моря – украдкой или в открытую, как юная англичанка, которая прикрывала рукой от солнца глаза и терпеливо ждала, наблюдая бесконечный бег флотилии облаков на горизонте. Ей еще удавалось сохранять спокойствие и не поддаваться искушениям, уготованным ей отчаянием, но ее мягкость – мягкость лица, тела, движений и мыслей – терялась с каждым часом, отваливаясь, словно глина от ракушки, и та, блестящая и твердая, как эмаль, проступала все яснее и яснее.

Пока еще не стало жарко, зной пока еще с оглушительным грохотом не обрушился на остров, заставляя всех мучительно искать малейшую тень; еще можно было закрыть глаза и походить по берегу, как несколько лет назад в одной тихой летней бухте. Вода медленно погружалась в сон, белая пена на береговой линии внезапно начинала отсвечивать красным из-за десятков тысяч раковин, которые оставались на берегу с наступлением штиля. Босоногая англичанка медленно заходила в воду, капитан сидел на песке и тер камнем единственный оставшийся сапог, всегда в одном и том же положении. У костра, сильно наклонившись вперед, сидела мадам, завернутая в грязные лохмотья, с безумно всклокоченными волосами – правая рука упрямо прикрывала лоб, глаза и нос, а левая безвольно свисала вдоль тела, будто вывихнутая в плечевом суставе. Рядовой авиации Бой Ларю робко стоял у костра, вглядываясь в пламя и время от времени притаптывая пепел по краям, и бросал на съежившуюся женщину мрачные взгляды. Лука Эгмон, кажется, спал, лежа на спине и раскинув руки, как будто плыл во сне; боксер был с головой укрыт брезентом и выглядел еще более неподвижным, чем просто парализованный человек.

Наступало время голода, но пока не острого. Голод беззвучно нисходил на них, скользя по поверхности сознания, словно плот на озере поутру, и ласково вытеснял все остальные мысли; его обтекаемые формы освобождали некоторых от отвратительной зеленой жижи, и вожделение становилось целостным и неделимым. Словно в болезненном полузабытьи – ибо они уже начинали слабеть, хотя голодали совсем недавно – потерпевшие кораблекрушение чувствовали, как их будто магнитом притягивает яма рядом с парализованным боксером, где в закопанном в землю ящике хранились последние остатки провианта: корабельные сухари, несколько банок сардин да зеленый, наполовину сгнивший ананас. Они были готовы на всё, лишь бы заполучить все эти яства только для себя, но прекрасно понимали, что не сделают этого. Именно в такие моменты, когда огонь жизни начинал угасать, голод казался им последней надеждой: я голоден, значит, я жив – и под лучами милосердного солнца, так нежно ласкавшего их тела, призрачной надежды оказывалось вполне достаточно.

Вода уже поднялась по щиколотку, но англичанка продолжала идти дальше; на поверхность воды всплыло несколько ракушек, окружив ее икры коралловым кольцом. Она глядела на красное кольцо, пребывая в мире грез. Все произошло в Биверсхилле. На Рождество к ним в гости приехал кузен Чарльз, которого в шутку называли Карузо из-за ломавшегося голоса. Аh ma chere, пылко произнес он по-французски, ведь ему-то уже исполнилось пятнадцать, comme vous etes belle [1] – и преклонил свое по-детски розовое колено прямо перед ней, а она сидела на ковре у камина, потому что в самый канун Рождества упала с санок, подвернула ногу и до сих пор с трудом ходила. Она вся задрожала, кузен помог ей подняться на ноги, паркет словно уходил из-под ног, ковер казался бесконечным и покачивающимся, и ей пришлось опираться на руку Чарльза, пока тот вел ее в детскую.

1

Ах, моя дорогая, как вы прекрасны (фр.).

Да, все они пребывали в мире грез, все они мечтали, утешая себя счастливым исходом или же просто от отчаяния – мало ли почему люди мечтают. Грезам не предавался лишь один из них – тот, кто исчез около часа назад и все еще пробирался через джунгли. Для него, всего несколько месяцев назад впервые увидевшего так много деревьев, такую высокую траву, такие странные растения, джунглями казался любой лес: он осторожно наклонялся перед тем, как сделать шаг, чтобы стебли не били его прямо по лбу, ему ведь было немного страшновато. Попадая ногой в небольшие ямы, затянутые паутиной мха, он так сильно вздрагивал, что даже самому становилось смешно. Видели бы его товарищи с баржи, его, Великана – великана Тима Солидера.

Здесь его пугал любой нарушавший

тишину незнакомый звук; ноги так устали, что, казалось, вот-вот предательски подогнутся, совершат предательство по отношению к тому, кто еще не знает, что это такое. Хотя нет, однажды произошло нечто жуткое, предвестник нынешней катастрофы, ужас уже тогда впился в него вороньими когтями. Они шли в тумане, и баржа села на мель, увязнув дном в иле, отойдя метров на пятьсот на юг от мощеной набережной в Носарии. Тишина, спокойствие, влажность и туман, возвышавшийся четырьмя стенами со всех сторон. Чайки взмывали ввысь и опускались, буксир с глухо постукивающей машиной находился в половине кабельтова отсюда. Тим был один, с корабля доносились крики и ругань, и вдруг произошло нечто удивительное – событие из тех, что заставляют вас недоверчиво зажмуриться, протереть глаза и снова открыть их, но ничего не меняется. Разинув рот от удивления, он увидел, как в тумане плывут его собственные глаза, надутые, словно воздушные шары, но все-таки его собственные, просто увеличенные в невероятное количество раз: с ужасающей ясностью он увидел напряженные глазные яблоки, готовые лопнуть от огромного внутреннего давления; красные прожилки на белках напоминали следы от ударов хлыстом, и какой же жалкой показалась ему пленка, не дававшая зрачку и зеленой радужке вытечь и упасть в море! Внезапно резкий порыв ветра подхватил глаза и унес их в недра тумана, на судах, близких и далеких, тут же взревели машины, но еще никогда он не переживал столь острого чувства одиночества, как в тот раз.

Я – слепец, думал он, слепец, ибо, увидев, какое жалкое зрелище представляют собой его глаза, понял, что зрение в принципе невозможно. Его не покидали мысли о натянутой пленке, о толстых красных прожилках. Ну как можно что-то видеть такими глазами, думал он, ощупывая поручни руками, будто и вправду ослеп. И тут баржа сошла с мели, мягко заскользила по воде, трос натянулся, вода запела, туман сгустился, по штирборту прошла белая, похожая на призрака прогулочная яхта, но тотчас исчезла, словно то был мираж, крик чайки взрезал известняк тумана, оставив в нем белеющую дыру. В остальном все говорило о том, что зрение покинуло его, ведь, единожды увидев свои глаза, смотреть уже нет сил. И тогда он зажмурился от панического страха, боясь, что ослепнет так же внезапно, как останавливаются часы, когда заканчивается завод, и перестал видеть что-либо, кроме собственных беспомощных глаз.

Как же он жил с этим дальше? Несколько месяцев жалких попыток забыть, и машина снова заработала исправно, подчинившись его воле, но здесь, на острове, это произошло снова. Что же делать с машиной, которая обретает глаза и с недоверием смотрит на то, как она устроена изнутри? Его мучали сомнения, ведь теперь он видел, как глупо и бессмысленно живет его тело, как двигаются мелкие суставы, крупные мышцы, все кости. С усилием отойдя от собственных сомнений и страха, он начал украдкой наблюдать за собой со стороны: тело уже не жило, движение давалось ему с трудом. Как же он боялся того дня, когда все остановится, когда все превратится в одну огромную судорогу! Он, всегда полностью полагавшийся на силу, всегда гордившийся скоростью реакции, веривший, что поутру главное – ощутить желание потянуться, почувствовать нормальный, доставляющий удовольствие голод – удовольствие, потому что вскоре он будет утолен! – он уже видел себя лежащим у воды, руки и ноги порванными тросами раскинуты в стороны, и тихо постанывал оттого, что пламя, разгоравшееся в его животе, лизало жадным языком все уголки тела. Обессилев, он смотрел на солнце, и оно казалось ему спелым яблоком – стоит лишь потянуться, откусить, и вот оно уже у него во рту, хрустит на зубах, сок струйками крови стекает по подбородку, мякоть с дикой скоростью заталкивается в глотку, чем безжалостней, тем лучше. Иногда ему чудилось, что на песок выползают рыбы, подмигивают ему красными глазами и, извиваясь, подбираются поближе: стоит только открыть рот, как они сами заберутся туда, а дальше – просто жевать и глотать.

С самого начала он оказался в крайне незавидном положении, отчаянном и неприятном, и при этом безвыходном. Как единственный выживший член команды, с одной стороны, он должен был принять командование на себя, поскольку нес ответственность за пассажиров даже после кораблекрушения и поэтому в какой-то степени имел право командовать ими, а с другой – оставался угнетенным, прислугой, человеком, которого можно было нетерпеливо окликнуть: эй, тащите сюда этот ящик, а ну-ка дайте ваш брезент, хочу отдохнуть, будьте любезны подать обед, мы проголодались!

Ну почему выжил именно я, часто размышлял он по ночам, мучаясь от голода и вспоминая кухню дома в Дунбари, ее зеленые стены (о эта сковородка, вечная, накрытая крышкой сковородка на конфорке, и этот вечный, поднимающийся из оставленной щелки пар, и запах этого поднимающегося со сковородки пара, запах мясных лавок, баров, таверн, магазинов специй, ресторанов и кают, в которых ему довелось побывать, и жена, его жена, светлые волосы убраны в узел на затылке и закреплены резинкой, аромат ее волос, тот же самый аромат волос, когда она с обнаженными чистыми белыми руками колдует над плитой, не позволяет ему подойти к сковородке и кричит: «Дитя мое, дитя мое!»). Почему спасся именно я, думал он, почему, к примеру, не капитан?

Поделиться с друзьями: