Остров ССО, или Последнее лето
Шрифт:
Да, 70-е годы уникальны не только для тогдашнего Союза, но и, как говаривал Петька-герой, в мировом масштабе. Некоторое затишье, умиротворение, потепление (не оттепель, наша внутренняя, бывшая десятилетием ранее, а потепление в великой холодной войне, и хоть нам, только что окончившим школу, все эти войны были по барабану, после- и пред- грозовое затишье, отражаясь во всех семи небесах, так или иначе рулило погодой и на земле. С Европой Лёня договорился пожить безопасно и сотрудничая, с американцами слетали в космос, даже перестали глушить вражьи голоса, но для нас все эти богатства были вроде как естественно-плановыми, нам было по 17 лет и «Мы были нищими – весьма! Да от безгрошья нам ли охать? Та полоумная весна осваивала нами похоть. Мы эти вешние азы впитали дружною скворешней. Весна же, полная грозы, хвалила нас за небезгрешье, Хвалила за уменье петь, водить языческие плясы, за неумение
Конечно, без всякой нашей заслуги, но наша юность ровно уложилась в эту тихую щель между Чехословакией и Афганистаном, в это сравнительно штилевое времечко, через которое, как через оттаявший кусочек морозного окна, можно посмотреть внутрь дома и попробовать – самому, для себя – узнать и понять его.
Только у меня есть еще своё увеличительное стёклышко, точнее восемь его кусочков: с 1972 по 1979 я был поглощён полувзрослой Игрой с названием стройотряд. В 72, 75 и 78 это была Москва, в 73 и 74 – Башкирия, в 76 – Абакан, в 77 – Шушенское и, наконец, в 1979, последнем мирном, последним стройотрядовским летом, последним летом 70-х годов – Тува.
С этого последнего лета и начнётся рассказ, тот самый дневник Сергея Кононова, на который я случайно наткнулся, разбирая потерявшие всякую меру – относительно выделенного мне жизненного пространства – бумажные завалы (архивы!) и надеясь-таки их хотя бы ополовинить. Очередной раз удалось это плохо – несвойственная мне в вещах и деньгах жадность и скопидомство, в отношении этой кучи бумажек превосходила и себя, и меня. Каждая папочка, конвертик, листочек, как бы оживая, протягивали ко мне из своих мирков ручки-щупальца, при этом пища (крича, вопя): «это же я (ты, мы)! Неужели ты меня (сам себя, нас с тобой) вот так возьмёшь и выбросишь (забудешь)?». Кончилось тем, что я, вволю надышавшись быльём, переложил кучу в новые пачки и ящики, в очередной же раз обманув себя (и всё население «архива»), что вот придут лучшие времена и тогда… А лучших времён не бывает, то есть они бывают только сейчас. Сей час.
Но эту папку я всё же оставил на столе. В папке – две сброшюрованные книжки формата А-4. «ЛЕТОПИСЬ НЕСТУДЕНЧЕСКОГО НЕСТРОИТЕЛЬНОГО ОТРЯДА. ТУВА, ИЮЛЬ-АВГУСТ 1979 Г» – около сотни страниц машинописного текста, и вторая – «ПРИЛОЖЕНИЕ К ЛЕТОПИСИ ННО-79» – пять десятков стихов и текстов песен, плод коллективного творчества этого лета. Сверху на каждой книжке надпись, «Фадеев В.» – то есть, экземпляр для меня. На обложке первой, под названием – единственная за всё лето фотография нас четверых: мы на галечном берегу, справа Енисей, за спиной в дымке – Саяны. Влад со своей вечной армейской фляжкой, Шура в штормовке, Серёга в трико, и я в клешах на одной помочи. Все улыбаемся. В правом нижнем углу фото – часть рюкзака, значит, готовы к дороге. Мы все – вдвое моложе нас теперешних…
Стройотряд. Кем и где мы только не побывали за «вторые» двадцать пять лет, но я неизбежно, чаще, чем хотелось бы для душевной ровности, возвращаюсь в эту бесшабашную трудную радость юности – стройотряд. Иногда он видится мне пустой детской забавой, игрой, вроде пионерского лагеря, иногда – самым серьёзным (из мирных) многофункциональным тренингом перед грядущей битвой-жизнью, а иногда – единственным настоящим куском этой самой жизни, ведь всё последующее в ней, как бы значительно и, временами, трагично не происходило, не могло сравниться со стройотрядом по интенсивности труда, который в радость. Всё-таки тогдашняя игра в жизнь и была настоящей жизнью, а всё последующее взрослое – реакторы, книги, бизнес, наука, звания, должности, деньги, и даже семьи, дети – какая-то затянувшаяся игра, ненастоящее. То есть всё наоборот: полудетская игра оказалась настоящей жизнью, взрослая жизнь – скучной ненастоящей игрой.
Что же там было такого? И было ли? Может быть, просто – юность с её кровяной неуёмностью? И были бы вместо стройотрядов другие дела и занятия – слаще и легче или тяжелее и горше – юность своё бы взяла, точнее – дала. Наверное. Но всё же было в этой стройотрядовской жизни нечто такое, что из-под юношеского флёра проступает не призрачными каменьями романтики, а основательными камнями, на которых можно стоять и из которых можно строить. И очень мне всегда хотелось разобраться, понять – только ли в юности тут дело, или какой-то источник этой радости уже был внутри самой идеи? А, как сказал один уважаемый мной писатель (С. Залыгин, «После бури»), «когда обязательно что-то хотите понять и постигнуть, пишите об этом предмете книгу». Книгу
не книгу, но – в соавторстве с Серёгой – кое-какие заметки… Дивертисмент.Теперь о Тишине.
Теперь о Тишине. О Сергее Тишине. О Сергее Георгиевиче Тишине.
Почему, собственно, посвящается ему, его памяти? Ну, командир, легендарный, уважаемый, любимый, но… я-то так ни разу с ним в одном отряде и не был! Как с двух сторон листа мёбиуса – всегда рядом, в одной идее, но…
Но все восемь лет (в смысле – не зим, а лет, Июней Июльевичей Августов) у меня было чувство, что каждый раз моим командиром был именно он. Один раз, в «Башкирии-73», всё-таки, мы были под его началом, но на Благовещенском биохимкомбинате (ББХК) на весь наш огромный факультетский отряд фронта работ не подготовили, и два линейных, в том числе и наш 3-й, отпочковали за сто вёрст в посёлок Бакалы строить свинокомплекс, и хоть формально всем отрядом командовал сам Тишин, увидели мы его только в Москве.
Ох, уж эти чувства… Руки нет, а болит. Ленин жил? Ленин жив! И – с нами Бог, хотя все – безбожники, в смысле атеисты, но Чувство больше Правды, и если мы чувствуем, что с нами Бог, то как его ни называй или не называй совсем – Он с нами, со временем Правда догонит Чувство и всё устаканится.
Тогда он был старше лет на десять, плюс-минус, два поколения, деды и внуки, это сейчас мы бы и не заметили разницы – все родом из середины прошлого века, ровесники, а тогда он был старше втрое.
Два года назад я встретил его в метро, кажется в Черёмушках, – мы не виделись двадцать с лишним годков, но он не изменился совершенно! Я – между вскриком: «Серёга! Сергей Георгиевич!» и его, после пяти секунд неузнавания: «Вовчик!» успел отметить, что старшие, будь то отец, старший брат, старший товарищ не меняются, младших же через пять лет уже можно и не узнать, этакий обратный допплер-эффект. Наверное, он изменился, но, поскольку и тридцать лет назад, в свои далеко неполные тридцать, он был для меня старым и мудрым, то, увидя его сейчас старым и мудрым, я никакого изменения и не заметил. Он же воскликнул: «Вовчик! А где же… – и провёл рукой по своей пегой, то есть моим тогдашним чёрным кудрям, голове рукой, – где же, чёрт ты такой, кудри!?!» Мы обнялись, и пять (две, три, десять?) минут сыпали друг на друга всеоблемлющими (пустыми) вопросами: где? Как? Что? Кто? Не ответив ни на один («Да там… Да так…»), но вполне насытившись, согревшись, обменявшись, договорившись, разбежались погрустневшие… «Обязательно, обязательно надо собраться всем нашими, повспоминаем хоть от души!» А совсем недавно, встретив случайно же в метро (место встречи) другого стройотрядовского старичка, узнал, что год назад Сергей Георгиевич Тишин умер. Конечно – сердце. Конечно – сердце… Даже если не сердце, я ведь и не спросил – что толку? – отчего, всё равно – сердце, потому что оно у него и у здорового всегда болело, в смысле – было, было настоящим, существующим не только для того, чтобы кровь качать, но чтобы болеть за. И вот…
Куда-то неожиданно делись четверть века, и всегда казавшаяся возможной встреча с братьями по романтике – ну, не вышло в этом году, встретимся в следующем, завтра, главное, что мы все этой встречи ждём, даже, где-то, живём ожиданием её – вот так отменяется в очном формате. «Как же так? – хотелось призвать кого-то к ответу, – Мы ведь ещё не встретились, мы же не повспоминали как следует, не пообнимались до хруста в пальцах, как после носилок, а уже… как же?» У души появился пустой рукав, мы и так-то ведь не общались десятилетиями, не общались, но знали, что завкафедрой ТЭС МЭИ (так и хочется сказать «завкафедрой ССО СССР») всегда на месте, жив-здоров, а, значит, жива и наша совместная мечта, чуть-чуть недовоплощённая идея, хранится её тайна, в которую мы были посвящены и как настоящие сотаинники хранили до каких-то лучших времён, чтобы в один светлый наш общий миг явить её миру и тем если не спасти, то переделать его в лучший. Мы же знали – как!
И вот его нет. Пустота в душе, жёсткая и плотная, затребовала оявления. Поэтому.
В самый свой первый стройотряд, московский, 72 года, когда после первого курса в «дальний» просто не брали (сначала «Москва», как испытание, а потом уж – дальние края), я услышал это имя – облаком вторичных эпитетов: тишинцы, тишинская школа, тишинские ребята – что всеми, а уж заодно и нами, никакого Тишина в глаза не видевшими, воспринималось в качестве превосходной степени всего стройотрядовского. «Тишинцами» были наши командиры и комиссары, как десант после «дальних» прошлых лет, спустившиеся в «московский», чтобы воспитать, отобрать из аморфной кучи первокурсников воинов (бойцов) для следующего лета. Образцов, Лепихов, первый командир Богословский (Бог), первый наш бугор Боря Круглов (Боб) и в самом деле воспринимались нами как посланцы какого-то Большого Командира за пополнением для настоящей битвы, а сейчас, в Москве, просто смотр.