Остров традиции
Шрифт:
На самом деле, Анна попала в точку. Этой зимой возобновил Конрад чтение книг. Знал он, конечно, что в книжках всё – неправда, да вот вспомнил изрядное удовольствие от процесса поглощения текста, когда из малого набора букв родного алфавита складываются столь изящные конфигурации, что порой просто столбенеешь от внезапности.
Предпочитал он нынче – с Парацельса пошло – алхимические трактаты, тёмные и путаные, ничего путного уму не дающие, зато бередящие чувства – обоняния, осязания и даже слуха, поскольку названия алхимических инструментов и операций отдавались нежной музыкой в забитых серой ушах. Тем более, что речь шла не о трансмутациях металлов, как могло подуматься на первый взгляд, а об этапах становления нового качества из привычного человеческого материала. Конрад из своего собственного дефектного
Прочёл он, в частности, о трёх стадиях превращения души на пути к самообретению и богопознанию, которые алхимики каждому интеллигентному человеку пройти предлагали. Сначала-де ударяется душа в нигредо («работу в чёрном») – пробудившийся человек развоплощается, ничтожится, в пороках и преступлениях ужасающих погрязает, умаляется ниже низкого, имечко своё забывает, в опущениях и опусканиях практикуется, богоданную искру в себе на все лады топчет, на простейшие элементы разлагается. А если не разложится, фиг вожделенный философский камень получит. И только потом уже альбедо начинается, «работа в белом», собирание отдельных элементов в новую, сильно улучшенную комбинацию, увязывание разрозненного, отстройка на пепелище, мобилизация всех креативных потенций, неуклонное восхождение к высшему. И в конце этого восхождения ждёт-де вознаграждение – малый эликсир, относительное, шаткое бессмертие, промежуточное блаженство. Но это ещё не всё – предстоит, засучив рукава и поплевав на ладони, приняться за рубедо, «работу в красном», шествовать в царство нерушимого абсолюта, брататься с солнцем и светилами, обуздывать последние необуздки и неувязки, разрешать последние непонятки, достигать полного единения с вечностью и бесконечностью. Выражением этого будет большой и толстый эликсирище, каковой и есть философский камень, познание всех и вся до последних глубин, до мозга костей, до сердцевины вещей, до самой сути.
Бред, конечно, но бред хорошо организованный, в велеречивые словеса облечённый, осенённый великолепием продуктивной фантазии. Поддерживает. Внушает.
Из художественной литературы предпочитал Конрад нынче тоже что-нибудь оккультное. Так, он впервые прочёл творения прочно забытого австрийского письменника Густава Майринка. Означенные творения оказались написаны астрально-гастрономическим штилем, который Конрад-читатель весьма жаловал. Но и содержание не отставало от формы. Особливо зацепила его небольшая новелла «Посещение И. Г. Оберейтом пиявок, уничтожающих время». Там речь шла о чуваке, который увидел въяве объекты своих желаний, и все эти объекты отвратительно лоснились, сочились и прыскали, обильно подпитываемые пустопорожней энергией желаний: жирные набрякшие вещи, распухшие откормленные морды родных и знакомых, разваренные телеса вожделенных женщин. В этом параллельной реальности правило безобразно обрюзгшее, оплывшее от пиршеств чудовище – двойник героя, сладострастно сосавший соки его желаний, стремлений и помыслов. Мораль: не желай. И будешь жить вечно.
Одно в этом повествовании смутило Конрада: по мере похищения у героя витальных сил инфернальным двойником, по мере того как тот жирел, герой хирел, сох, чах. Конрад же, при всех своих желаниях, оставался до уродства дороден. Девяносто килограмм сознания.
(Впрочем, на сей счёт он обольщался. В клировском доме обнаружились напольные весы, и когда он, наконец, собрался с духом и робко, на цыпочках ступил на них, стрелка нахально и бессовестно перемахнула отметку в центнер. Всё, что вытрясла армия (или что там было вместо оной?), отложилось вновь и уполторилось, почти удвоилось).
И ещё вставило Конраду небольшое эссе Генриха фон Клейста «О театре марионеток». В нём почти математически доказывалось, что существо, отягощённое рефлексией, не способно на красивые и рациональные телодвижения. Любой медведь по части искусства двигаться даст сто очков вперёд самому искусному фехтовальщику, а любая марионетка грацией переплюнет лучшего танцовщика императорских
театров. В сфере свободного порхания по бытию божественное сродни кукольному – такой неопровержимо читался вывод. Конечно, Конрад сам давно что-то такое чувствовал, но рафинированное изящество хода клейстовой мысли особенно уязвило его собственное неизящество.А вместе с тем по мере чтения росло в Конраде и глухое недовольство. А разве он сам – не марионетка? О нём ведь только так и можно – в страдательном залоге. (Колоссальный минус автору сего романа). Конрад не ел, не пил, не ходил, ничего вообще не делал. Им нечто ело, пило, ходило, делало, думало, хотело и не могло. Механизм. Совершенный инструмент. 'Oрган вопле- и соплеизвлечения. Генератор постояного стона.
Перестань жалеть себя. – А всё жалеется.
Перестань думать о… – А всё думается.
Перестань бояться… – Глагол на -ся, возвратный. Тоже неким боком страдательный залог. Победи страх, короче. Победи боль. Перестань болеть. Болит. Не побеждается, только ширится да углубляется. Усугубляется. Кем?
А ещё снова начал Конрад писать сам. Не просто чужие тексты переписывать, конспектировать и реферировать, как он это с «Книгой понятий» выделывал – нет, свои собственные, пусть и куцые фразы рожать и в давно заброшенную «Книгу легитимации» заносить.
Раз никаких доводов в пользу того, чтобы жить-выживать, мочь-перемогать тебе, Конрад Мартинсен, не отыскалось, не отыскивается и не отыщется, раз оправдание твоему существованию ни в одной умной книге и ни в одном человечьем сердце не значится, будем просто так почём зря переводить бумагу – может слова сами по себе во что-нибудь любопытное склеятся, а не склеятся – тем хуже для слов.
И изводил Конрад лист за листом в обильных излияниях – недостойных и непристойных.
Из «Книги легитимации»:
ПИСЬМА НИКОМУ
Книга эта пишется не чтобы дать чему-то выход или, упаси Господи, найти выход, а за отсутствием выхода.
В одиночной камере можно квалифицированно писать только об одиночной камере.
Мне кажется (кажется, к счастью, не мне первому), что меня против моей воли запихнули в поле некоей игры, где все кругом знают правила, а я нет. И никогда не суждено узнать правила, но подыгрывать суждено до гробовой крышки.
Впрочем, возможно, что все прочие тоже не знают правил, но они бессознательные марионетки, а я – сознательная, отсюда – я херовая марионетка, а они хорошие: у них механизм бесконечно ближе к совершенству. И чтобы понять меня, не стоит читать Клейста: я с самого начала, ещё до появления самосознания был безнадёжно испорченной марионеткой, а им никогда не потребуется осознать себя марионетками, вполне сносно сделанными. То есть причина и следствие в моём случае меняются местами: испорченность ведёт к зарождению самосознания, а не наоборот.
Моя вотчина – щель.
В этой стране живут люди хорошие и плохие. Хорошие совершают только мотивированные преступления, а плохие – ещё и немотивированные.
Наоборот! (Позднейшее примечание)
Не бывает инициации по разным разрядам. Инициация одна для всех. И кому какое дело, где и в чём ты перепрыгнул свою собственную планку…
Кроме того, инициация – это то, что нельзя отложить на потом. Она для всех в одну и ту же пору. Не созрел к определённому возрасту – будь готов вниз башкой со скалы. Нормы ГТО знают возрастные категории, но не весовые. Потому что на войне нет деления на весовые категории. В постиндустриальном, постисторическом, постдемократическом обществе, где бережно относятся к разного рода меньшинствам, нормы ГТО ещё работают. Но я живу на острове истории, где работают законы инициации и войны.