Остров в глубинах моря
Шрифт:
В постели Гортензия проявляла лучшие черты своего характера. Она позволяла себе легкомысленные шутки: например, связать крючком изящный чехольчик с завязочками для «штучки» своего мужа или — еще более рискованную — засунуть себе в задний проход куриную кишку и заявить, что у нее выпадают из зада внутренности. В результате стольких кувырканий в расшитых монашками простынях они в конце концов полюбили друг друга, как она и предвидела. Они оказались просто созданы для сообщничества брака, поскольку являли собой полные противоположности: он был боязлив, нерешителен и легко поддавался влиянию, а она обладала той непреклонной решительностью, которой ему не хватало. Вместе они смогут свернуть горы!
Санчо, приложивший столько усилий к женитьбе своего зятя, первым понял, что представляет собой Гортензия, и первым раскаялся. За пределами своей голубой спальни Гортензия становилась совсем другим человеком: мелочной, скупой и занудной. Только музыка была способна ненадолго приподнять ее над свойственным ей сокрушительным здравым смыслом, освещая ее ангельским сиянием в те минуты, пока дом был наполнен трепетными трелями,
Санчо поставил перед собой задачу избежать таких возможных последствий, как разрушение этой женщиной братско-приятельских отношений между ним и его зятем, и принялся улещивать ее всеми известными ему способами. Однако Гортензия оказалась невосприимчивой к потоку очарования, который в ее глазах не мог привести к немедленным практическим результатам. Санчо ей не нравился, и она держала его на расстоянии, хотя и вела себя с ним вежливо, чтобы не ранить своего мужа, слабость которого к брату первой жены была для нее совершенно необъяснимой. Для чего ему нужен этот Санчо? Плантация и городской дом принадлежали мужу, и он прекрасно мог отделаться от этого партнера, который ничего не принес в дело. «Сам план перебраться в Луизиану принадлежит Санчо, он задумал это еще до революции в Сан-Доминго и тогда же купил землю. Меня бы здесь не было, если бы не он», — объяснил ей Вальморен, когда она об этом спросила. Для Гортензии мужская верность была разновидностью бесполезной и обременительной сентиментальности. Плантация только начинала подниматься, нужно было еще по меньшей мере года три, чтобы можно было считать ее успешной, и пока ее муж вкладывал деньги, трудился и экономил, тот только сорил деньгами, как граф какой-нибудь. «Санчо мне как брат», — заявил Вальморен, собираясь закрыть гему. «Но он им не является», — последовал ответ.
Гортензия все позакрывала на замок, исходя из убеждения, что слуги воруют, и ввела жесткий режим экономии, который парализовал весь дом. Куски сахара, которые откалывались зубилом от твердого как камень конуса, что висел под потолком на крюке, пересчитывались, прежде чем попасть в сахарницу, и кто-то вел учет его расхода. Остававшаяся на столе еда уже не отдавалась рабам, как делалось всегда, а использовалась для приготовления других блюд. Целестина разбушевалась. «Если вы хотите есть остатки от остатков и крошки от крошек, то я вам не нужна: любой негр с плантации сможет быть вашим поваром», — заявила она. Хозяйка терпеть ее не могла, но всем было известно, что приготовленные кухаркой лягушачьи лапки с чесноком, цыплята с апельсинами, гумбо из свинины и корзиночки из слоеного теста с лангустами не имеют себе равных, и когда пару раз к ним поступили заинтересованные предложения купить Целестину за огромные деньги, Гортензия решила оставить ее в покое и обратила свое внимание на рабов в поле. Она сочла, что вполне можно постепенно сократить им питание в той же мере, в какой будет усилена дисциплина, без ущерба для производительности. Если эта система давала неплохой результат с мулами, стоило опробовать ее на рабах. Вальморен сначала воспротивился этим мерам, потому что они не имели ничего общего с его первоначальным проектом, но его супруга аргументировала свою позицию тем, что в Луизиане все так делают. План продержался неделю, пока Оуэн Мерфи не взорвался в такой вспышке ярости, что содрогнулись деревья, и хозяйка была вынуждена скрипя зубами согласиться на то, что поля, как и кухня, не входят в сферу ее влияния. Мерфи победил, но настроение на плантации изменилось. Домашние рабы ходили на цыпочках, а работавшие в поле боялись, что хозяйка рассчитает Мерфи.
Гортензия без конца переводила с места на место и отсылала слуг, будто переставляла фигуры в нескончаемой шахматной партии. Из-за этого никто никогда не знал, у кого что нужно спрашивать и никто не имел четкого представления о своих обязанностях. Это раздражало хозяйку, и дело заканчивалось тем, что она хлестала рабов арапником, который никогда не выпускала из рук, так же как другие дамы не выпускают из рук веера. Она убедила Вальморена продать мажордома и вместо него поставила раба, которого привезла с собой из родительского дома. Этот человек носил все ключи, шпионил за всеми домашними слугами и все доносил своей хозяйке. Процесс изменений в доме занял не так много времени, потому что она пользовалась безусловным одобрением мужа, которого ставила в известность о своих решениях между двумя гимнастическими упражнениями в постели: «Иди ко мне, любовь моя, покажи мне, как развлекаются семинаристы». И вот тогда, когда жизнь в доме уже была устроена по ее вкусу, Гортензия почувствовала себя в силах, чтобы взяться наконец за три все еще не решенные проблемы: Морис, Тете и Розетта.
Зарите
Хозяин женился, уехал со своей женой и Морисом на плантацию, и я осталась на несколько месяцев в городском доме одна с Розеттой. С детьми, когда их разлучали, случилась настоящая истерика, а потом еще несколько недель они ходили надутые, во всем виня мадам Гортензию. Моя дочь не была с ней знакома, но Морис описал ей мадам, насмехаясь над ее пением, ее собачонками, платьями и манерами; она была ведьмой, захватчицей, мачехой, толстухой. Он отказался называть ее maman, а поскольку отец не разрешал ему обращаться к ней по-другому, мальчик вообще перестал с ней разговаривать. Ему велели здороваться с ней поцелуем, а он всегда ухитрялся обслюнявить ей лицо или оставить там остатки пищи, пока сама мадам Гортензия не освободила его от этой обязанности. Морис писал Розетте записки и посылал ей гостинцы, которые попадали к ней через дядю Санчо, а она отвечала ему рисунками и теми словами, что уже умела писать.
Это было время неопределенности, но в то же время и свободы, ведь меня никто не контролировал. Дон Санчо большую часть своего времени проводил в Новом Орлеане, но в детали не вдавался: ему хватало того, что его обслуживали и выполняли то немногое, о чем он просил. Он увлекся той квартеронкой, из-за которой дрался на дуэли, некой Ади Супир, и проводил больше времени с ней, чем с нами. Я навела справки об этой женщине, и мне совсем не понравилось то, что я услышала. В свои восемнадцать она прослыла легкомысленной и корыстолюбивой: о ней говорили, что ей уже удалось обобрать нескольких претендентов. Так мне рассказывали. Я не решилась предупредить дона Санчо: он бы рассердился. По утрам вместе с Розеттой я ходила на Французский рынок, где вместе с другими рабынями мы садились в теньке поговорить. Некоторые мухлевали со сдачей с хозяйских денег и покупали себе стакан прохладительного напитка или дюжину свежих устриц, приправленных лимонным соком, но у меня никто денег не проверял, и воровать мне было не нужно. Это ведь было еще до того, как в городской дом переехала мадам Гортензия. Многие заглядывались на Розетту, которая в своем нарядном платьице и лаковых туфельках выглядела девочкой из хорошей семьи. Мне всегда нравился рынок с его фруктовыми и овощными прилавками, щедро приправленной специями фритангой, галдящей толпой покупателей, предсказателей будущего и шарлатанов, грязными индейцами, что продают корзины, увечными нищими, покрытыми татуировками пиратами, монахами и монахинями, уличными музыкантами.
Однажды в среду я пришла на рынок с опухшими глазами, потому что проплакала всю ночь, думая о будущем Розетты. Подруги меня так расспрашивали, что в конце концов я поведала о страхах, что не давали мне заснуть. Рабыни посоветовали мне обзавестись защитным гри-гри, но у меня уже был один из этих амулетов — изготовленный служителем вуду мешочек с травами, косточками, моими и дочкиными ногтями. И он ничем мне не помог. Кто-то сказал мне об отце Антуане, испанском священнике с большим сердцем, который служит, не делая различий, и господам, и рабам. Народ его обожает. «Сходи-ка к нему на исповедь, он просто волшебник», — посоветовали мне. Я никогда не исповедовалась, потому что в Сан-Доминго те рабы, которые решались на это, расплачивались за свои грехи в этом мире, а не в другом, но мне не к кому было пойти, и поэтому я взяла Розетту и отправилась к нему. Ждать пришлось довольно долго, я была последней в очереди страждущих, и каждый — со своими прегрешениями и просьбами. Когда подошла моя очередь, я не знала, что делать, ведь я никогда не была так близко к католическому хунгану. Отец Антуан был еще довольно молод, но с лицом старика, длинным носом, темными добрыми глазами, жесткой, как конская грива, бородой и черепашьими лапами в потрепанных сандалиях. Он подозвал нас рукой, потом поднял Розетту и усадил ее на колени. Дочка не стала сопротивляться, хотя от него пахло чесноком, а коричневая сутана была очень потертой.
— Мама, смотри! У него волосы в носу, а в бороде — крошки, — объявит, к моему ужасу, Розетта.
— Я очень страшный, — ответил он, смеясь.
— А я красивая, — заявила она.
— Это правда, детка, и в этом случае Бог простит тебе грех тщеславия.
Его французский звучал как простуженный испанский. Пошутив несколько минут с Розеттой, он спросил меня, чем может мне помочь. Я послала дочку играть, чтобы она меня не слышала. Эрцули, лоа– подруга, прости меня, не думала я приближаться к Иисусу белых людей, но полный любви голос отца Антуана разоружил меня, и я снова расплакалась, хотя накануне ночью выплакала много слез. Слезы никогда не кончаются. Я рассказала ему, что наша судьба висит на волоске, что новая хозяйка черства сердцем и, как только заподозрит, что Розетта — дочь ее мужа, станет мстить, но не ему, а нам.
— Откуда ты это знаешь, дочь моя? — спросил он меня.
— Все становится известным, mon p'ere.
— Никому не дано знать будущее, только Богу. Иногда то, чего мы больше всего боимся, оказывается благом. Двери этой церкви всегда открыты, можешь приходить когда захочешь. Возможно, Господь позволит мне помочь тебе, когда придет время.
— Я боюсь Бога белых людей, отец Антуан. Он еще более жестокий, чем Проспер Камбрей.
— Чем кто?
— Главный надсмотрщик плантации в Сан-Доминго. Я не служительница Иисуса, mon p'ere. Для меня есть лоа, которые следовали за моей матерью из Гвинеи. Я принадлежу Эрцули.
— Да, дочь моя, я знаком с твоей Эрцули, — улыбнулся священник. — Мой Бог — это твой Папа Бондьё, но под другим именем. Твои лоа — как мои святые. В сердце человека найдется место для разных богов.