Остров в глубинах моря
Шрифт:
В лесу под густым зеленым сводом деревьев темнело рано и светало поздно — из-за кусков тумана, запутавшихся в папоротниках. День был коротким для Вальморена, но бесконечным для всех остальных. Рабы питались кашей из кукурузной муки или батата с сушеным мясом и запивали еду кружкой кофе, все это раздавалось вечером, когда караван останавливался лагерем на ночевку. Хозяин приказал, чтобы в кофе добавляли кусок сахара и немного тафии — рома бедняков, чтобы согреть людей, спавших на влажной от дождей и росы земле, где они ничем не были защищены от возможной вспышки лихорадки. В этом году эпидемии на плантации стали настоящим бедствием: пришлось восполнить потерю многих рабов и ни один новорожденный не выжил. Камбрей предупредил своего нанимателя, что ликер и сладкое развращают рабов и что потом будет совершенно невозможно отучить их сосать тростник. Для борьбы с этим преступлением существовало специальное наказание, но Вальморен не был сторонником изощренных мучительств, за исключением тех, что предназначались беглым рабам, — в этих случаях он неукоснительно соблюдал положения Черного кодекса. Казнь беглецов в Ле-Капе виделась ему пустой тратой времени и денег: вполне можно было бы удушить их и без такой помпы.
Жандармы и командоры по ночам сменялись, установив дежурство по охране лагеря и поддержанию огня в кострах, которые должны были отпугивать диких животных и успокаивать людей. Но всем было тревожно в темноте. Хозяева спали в гамаках, натянутых внутри большой палатки из провощенной парусины, со своими сундуками и кое-какой мебелью. Эухения, еще недавно
Зарите
Хозяева ужинали в палатке, как если бы они сидели в столовой большого дома. Один раб сметал с земли всяких ползучих тварей и отгонял комаров, в то время как еще двое стояли наготове за стульями хозяина и хозяйки — босые, в ливреях, из-под которых катился пот, и несносных белых париках. Хозяин глотал рассеянно, почти не жуя, а донья Эухения сплевывала в салфетку целые куски, потому что вся пища казалась ей тошнотворной, как сера. Ее муж не уставал повторять: она может есть спокойно, ведь мятеж задавлен в зародыше, он и начаться-то не успел, а зачинщики его и главари сидят под замком в Ле-Капе, и закованы они в такое количество железа, что даже не способны его поднять; однако она говорила, что они порвут все свои цепи — как колдун Макандаль. Со стороны хозяина эта идея — рассказать ей о Макандале — была совсем неудачной, ведь она окончательно перепугалась, просто до ужаса. Донье Эухении приходилось кое-что слышать о том, как сжигали в ее стране еретиков, и ей вовсе не хотелось присутствовать при подобном зрелище. Этим вечером она жаловалась на то, что какой-то жгут сдавливает ей голову, что она больше не может, хочет вернуться на Кубу к брату, повидать его, что может поехать даже одна, ведь это недалеко. Я хотела промокнуть ей лоб носовым платком, но она отстранила меня. Хозяин сказал в ответ, чтоб она выкинула это из головы: это очень опасно и будет совсем нехорошо, если она приедет на Кубу одна. «И слышать больше об этом не хочу!» — воскликнул он в сердцах, поднявшись еще до того, как раб успел отодвинуть его стул, и вышел дать последние распоряжения главному надсмотрщику. Она подозвала меня, я забрала ее тарелку и отнесла ее в уголок, прикрыв тряпицей, чтобы потом доесть эти объедки, и тут же принялась готовить ее ко сну. Корсет, чулки и нижние юбки, наполнявшие сундуки с приданым невесты, она уже не носила, ходила по поместью в легких халатах, но к ужину всегда приводила себя в порядок. Я ее раздела, подала ей горшок, обтерла ее влажной тканью, напудрила камфорным порошком — от москитов, намазала лицо и руки молоком, вынула из волос шпильки и сто раз провела гребешком по каштановым волосам, а она с потерянным видом позволяла все это с собой проделывать. Она стала прозрачной. Хозяин говорит, что она очень красивая, но мне-то ее зеленые глаза и острые клыки казались нечеловеческими. Когда я покончила с ее туалетом, она опустилась на колени на свою скамеечку и принялась вслух молиться, и я вместе с ней — это тоже было моей обязанностью. Молитвы я заучила, хотя и не понимала их смысла. К тому времени я уже знала несколько слов по-испански и могла выполнять ее приказания, ведь она не говорила ни по-французски, ни по-креольски. А взять на себя труд найти общий язык — это не ее дело, а наше. Так она говорила. Перламутровые бусины четок скользили между ее белыми пальчиками, а я все думала, сколько еще мне осталось, когда же я смогу поесть и лечь спать. Наконец она приложилась к крестику на четках и спрятала их в кожаный чехольчик, плоский и длинный, как конверт, — его она обычно вешала на шею. Это был ее талисман, как у меня — кукла Эрцули. Я поднесла ей рюмку портвейна, чтобы он помог ей заснуть, и она выпила его с гримасой отвращения. Потом я помогла ей забраться в гамак, накинула сверху москитную сетку и принялась качать гамак, молясь про себя о том, чтоб она поскорее заснула, не отвлекшись на шелест крыльев летучих мышей, тихую поступь диких животных и голоса, начинавшие преследовать ее в то время. Эти голоса не были человеческими: она объяснила мне, что они рождены тенями, джунглями, доходят из-под земли, из ада, из Африки и их речь состоит не из слов, а из завываний и расстроенного хохота. «Это призраки, и их призывают негры», — плакала она от страха. «Ш-ш-ш, донья Эухения, закройте глаза, молитесь…» Я-то боялась не меньше ее, хотя и никогда не слышала голосов и не видела призраков. «Ты здесь родилась, Зарите, поэтому у тебя и уши глухи, и глаза слепы. Если бы ты приехала из Гвинеи, ты бы знала, что призраки есть повсюду», — уверяла меня тетушка Роза, знахарка из Сен-Лазара. Когда я приехала на плантацию, ее назначили моей крестной: она должна была всему учить меня и следить, чтобы я не сбежала. «Не приведи Господь тебе попытаться сбежать, Зарите, ты потеряешься в тростниках, а горы далеко — дальше, чем Луна».
Донья Эухения заснула, и я отползла в свой дальний угол, куда не добирался трепетный свет масляной лампы, нащупала тарелку, взяла пальцами немного баранины и поняла, что муравьи меня опередили, но их острый вкус мне тоже нравится. Я уже собралась приняться за второй кусочек, когда в палатку вошел хозяин вместе с рабом — две длинные тени на парусине палатки и сильный мужской запах кожи, табака и лошадей. Я накрыла тарелку и притаилась, стараясь сдержать биение сердца и не дышать, чтобы они меня не заметший. «Пресвятая Дева Мария, молись за нас, грешных, — пробормотала во сне хозяйка, а потом вскрикнула: — Чертова шлюха!» Я снова бросилась качать гамак — пока она не совсем проснулась.
Хозяин сел на стул; негр снял с него сапоги, потом помог ему снять панталоны и другую верхнюю одежду, пока он не остался в одной сорочке. Она доходила ему до бедер, и из-под нее виднелся его член — розовый и вялый, как свиная кишка, в окружении гнезда палевых волос. Раб подставил ему горшок помочиться, подождал разрешения идти, погасил масляные лампы, но оставил гореть свечи и вышел. Донья Эухения снова зашевелилась и на этот раз проснулась с испуганными глазами, по я подала ей еще одну рюмку портвейна и снова принялась качать гамак, и вскоре она заснула. Хозяин со свечой в руке подошел и осветил свою жену: не знаю, что он ожидал увидеть — может, ту девушку, которой прельстился год назад. Он протянул к ней руку, но раздумал и только посмотрел на нее с каким-то странным выражением.
— Моя бедная Эухения. Ночью она мучается от кошмаров, а днем — от страшной жизни, — прошептал он.
— Да, хозяин.
— Ты не понимаешь ничего из того, что я тебе говорю, ведь верно, Тете?
— Нет, ничего, хозяин.
— Это даже лучше. Сколько тебе лет?
— Не знаю, хозяин. Десять, наверное.
— Значит, должно еще пройти время, прежде чем ты станешь женщиной, верно?
— Может быть, хозяин.
Он обвел меня глазами с головы до пят. Приблизил руку к своему члену, взял его, подержал, словно взвешивая. Я попятилась, лицо у меня горело. Капля свечного воска упала ему на руку, он чертыхнулся и тут же велел мне идти спать, но вполглаза, чтобы присматривать за хозяйкой. Он растянулся в гамаке, а я ящерицей проскользнула в свой угол. Подождала, пока не заснет хозяин, и осторожно, без малейшего звука, поела. На улице пошел дождь. Так я это запомнила.
Бал у интенданта
Измученные дорогой путешественники из Сен-Лазара прибыли в Ле-Кап как раз накануне казни беглых рабов, когда весь город дрожал от возбужденного ожидания и в нем уже скопилось столько народу, что воздух смердел запахами толпы и лошадиным навозом. Остановиться на ночлег было негде. Вальморен отправил вперед галопом своего представителя, чтобы он арендовал для его людей какой-нибудь барак побольше, но тот опоздал, и снять ему удалось только трюм стоящей на якоре напротив порта шхуны. Погрузить рабов в шлюпки и переправить на корабль оказалось делом нелегким: они бросались наземь, визжа от страха, в полной уверенности, что им предстоит повторить адское морское путешествие, которое привело их сюда из Африки. Проспер Камбрей и командоры загоняли их силой и в трюме приковывали цепями, чтобы рабы не бросились в море. Отели для белых были переполнены: Вальморены приехали с опозданием в целый день, и у хозяев не оказалось свободных номеров. Не мог Вальморен и отвезти Эухению в какой-нибудь пансион офранцуженных. Если бы он был один, то, не задумываясь, отправился бы к Виолетте Буазье, кое-чем ему обязанной. Любовниками они уже не были, но их дружба укрепилась историей с обстановкой дома в Сен-Лазаре и парой пожертвований, сделанных им в ее пользу, когда нужно было ей помочь справиться с долгами. Виолетта развлекалась тем, что делала покупки в кредит, не слишком считаясь с расходами, пока внушения Лулы и выговоры Этьена Реле не побудили ее к более благоразумной жизни.
Тем вечером интендант давал званый ужин для сливок гражданского общества, в то время как в нескольких кварталах губернатор принимал у себя армейский главный штаб, заранее празднуя бесславный конец мятежных беглецов. Столкнувшись со столь неблагоприятными обстоятельствами, с просьбой о приюте Вальморен явился прямо в особняк интенданта. До начала приема оставалось три часа, и в доме царила та суета, что предшествует урагану: рабы бегали с бутылками ликера, цветочными вазами, раздобытой в последний момент недостающей мебелью, лампами и канделябрами, в то время как музыканты — все мулаты — расставляли свои инструменты, повинуясь распоряжениям французского дирижера, а мажордом со списком приглашенных в руках пересчитывал золотые столовые приборы. Несчастная Эухения в полуобморочном состоянии была доставлена прямо в портшезе, за которым следовала Тете с флаконом нюхательных солей и ночной вазой. Как только интендант пришел в себя от неожиданности — обнаружить гостей так рано у своих дверей было сюрпризом, — он, хотя и был едва знаком с Вальмореном, предложил ему и его жене свое гостеприимство, смягчившись от громкого имени гостя и плачевного состояния его супруги. Интендант состарился раньше времени: ему должно было быть чуть за пятьдесят, но выглядел он гораздо старше своих лет. Большой живот не позволял ему лицезреть собственные башмаки, ходил он на широко расставленных несгибаемых ногах, и ему не хватало длины рук, чтобы застегнуть на себе короткий, до пояса, жакет. Дышал он шумно, словно раздувались кузнечные мехи, а его аристократический профиль совсем затерялся между пухлыми румяными щеками и мясистым носом любителя сладкой жизни. Однако супруга его не слишком пострадала от течения времени. Она уже была готова к приему гостей, одета по последней парижской моде — в украшенном бабочками парике на голове и в изобилии расшитом бантами и водопадами кружев платье, в вырезе которого угадывалась ее девическая грудь. Она была все тем же малозначимым воробышком, как и в свои девятнадцать лет, когда в почетной ложе присутствовала на сожжении Макандаля. С тех пор перед ее глазами прошло более чем достаточно казней и пыток, чтобы до конца дней обеспечить ей ночные кошмары. Волоча за собой тяжелый шлейф, она проводила гостей на второй этаж, предоставила Эухении комнату и отдала было распоряжение приготовить ей ванну, но гостья не желала ничего, кроме отдыха.
Через пару часов начали прибывать гости, и вскоре весь дом наполнился музыкой и голосами, глухими отзвуками доходившими до распростертой в кровати Эухении. Приступы тошноты не давали ей шевельнуться, и Тете то и дело прикладывала ей ко лбу холодные компрессы и обмахивала веером. На диване в ожидании лежали: сложнейший парчовый наряд, уже отглаженный одной из домашних рабынь, белые шелковые чулки и узкие туфли из черной тафты на высоком каблуке. Внизу дамы пили шампанское стоя: широта их юбок и теснота корсетов существенно затрудняли усаживание; кавалеры же в сдержанных выражениях делились мнениями по поводу завтрашнего зрелища, поскольку не в правилах хорошего тона было слишком бурное обсуждение казни восставших негров. Вскоре разговоры были прерваны призывными звуками рога, и интендант произнес тост за возвращение колонии к нормальной жизни. Все подняли бокалы, и Вальморен отпил из своего, задаваясь вопросом, какого дьявола означает нормальная жизнь: белые и черные, свободные и рабы — все они жили в болезненном страхе.
Мажордом, облаченный в театральный адмиральский костюм, три раза ударил в пол золотым жезлом, с должной помпой возвещая начало ужина. В свои двадцать четыре года этот человек был слишком молод для столь ответственного и блестящего поста. К тому он был не французом, как можно было ожидать, а великолепным рабом-африканцем с превосходными зубами, которому некоторые дамы уже успели многозначительно подмигнуть. И как им было не обратить на него внимание? В нем было почти два метра роста, к тому же держался он с куда большим благородством и достоинством, чем любой из приглашенных, даже занимающий самое высокое положение. После тоста все собравшиеся направились в пышную столовую, освещенную сотнями свечей. На улице с наступлением темноты посвежело, но в доме становилось все жарче. Вальморен, терзаясь от липкой смеси запахов пота и духов, увидел перед собой длинные столы, блещущие золотом и серебром приборов, хрусталем из Баккара и фарфором из Севра, одетых в ливреи рабов, стоявших по одному за каждым стулом, и других, которые выстроились вдоль стен и должны были наливать гостям вино, подавать блюда и уносить тарелки. При виде этого великолепия Вальморен с раздражением подумал, что вечер обещает быть очень длинным: чрезмерность в этикете порождала в нем такое же нетерпение, как и разговоры на избитые темы. Может, и верно, что он постепенно превращается в дикаря, в чем укоряет его жена. Гости не сразу заняли свои места, мешкая среди сдвигаемых стульев, шелеста шелка, разговоров и музыки. Наконец появилась двойная череда слуг с первым из пятнадцати прописанных в меню золотыми буквами блюд: начиненные сливами миниатюрные куропатки, разложенные на блюдах в окружении голубых языков пламени пылающего коньяка. Вальморен еще не закончил выковыривать мясо из-под тонких косточек птицы, как к нему приблизился восхитительный мажордом и шепнул, что супруга его нехорошо себя чувствует. То же самое другой слуга одновременно сообщал хозяйке приема, которая подала ему знак с другой стороны стола. Оба встали, не привлекая к себе внимания, под шум разговоров и звяканье приборов о фарфор, и поднялись на второй этаж.