Остров
Шрифт:
— С тех пор как я похоронила мужа, — объяснила она, — зарабатываю на жизнь как могу: нанялась вот домработницей, мою пол в церкви. Твой дядя разрешил мне ухаживать за садом. Ты не против?.. Мне можно продолжать?
— Ну конечно, и в доме тоже.
Он поднялся по узкой лестнице. Пальцы ощущали знакомое прикосновение толстой веревки, служившей перилами. Дядя Фердинанд лежал на широкой кровати орехового дерева. У Менги сжалось сердце: ему казалось, что он снова видит отца за несколько недель до смерти. Дядя протянул руку, сухую, как куриная лапа. Менги пожал ее.
— Ну вот видишь, вот ты и вернулся, — сказал Фердинанд, — в конце концов все возвращаются… Кроме твоего бедного отца… Я узнал о его смерти от одного из здешних парней, механика Капитана Пливье…
— Может, все-таки не как бродяги, — возразил Менги. — Но когда у моего отца водились гроши, он их сразу проматывал на еду, это правда!
— А ты?
— Я? Я музыкант оркестра.
— Бедняга. Разве это жизнь! — прошептал старик.
— Нет, конечно!
— Так что же ты собираешься делать? Не надейся найти здесь работу, сам понимаешь.
— Я еще не думал, — признался Менги.
— Даже если ты продашь дом, тебе мало что за него дадут. Я же, к несчастью, ничего тебе не оставлю.
— На материке можно, наверное, устроиться.
— Разве что далеко отсюда.
— В Ренне? В Бресте?
— Это не так далеко. Бретань приказала долго жить. Ты что же, газет не читаешь?
Ослабев, Фердинанд закрыл глаза. Менги быстро огляделся, заметил и узнал часы у окна. Высокий, узкий, как поставленный на попа гроб, корпус часов пугал его, когда он был ребенком, не нравился ему и низкий тембр, и продолжительный гул после боя. Лежа в кровати, старик мог видеть стрелки, отсчитывавшие его последние часы.
— Не повезло, — проговорил дядя, не открывая глаз. — Отец твой… надеялся нажить состояние… Я там загробил здоровье… Гийома унесла эмболия… Он-то как раз выкрутился: был ведь в долгу как в шелку…Те, кому выпало несчастье родиться здесь, голь, беднота… Мария дала тебе ключ? Слава богу, что она есть. Преданнее человека не найдешь.
Но Менги уже не слушал. То, что он увидел, было так неожиданно, так странно. Хвост собаки. Он виднелся из-за занавески, которой был задернут уголок, служивший туалетной комнатой. Фердинанд открыл глаза и угадал реакцию племянника.
— А! Это Финетт… Когда Мария подметает, то кладет Финетт подальше от пыли. Будь добр, положи ее на место, на подушку, на пол, рядом со мной!
Менги отдернул занавеску. Собака сидела на подушке.
— Она тебя не укусит, это чучело.
Финетт! Ну конечно! Еще одно воспоминание выплывало на свет. Не он ли дразнил ее когда-то! Тот, кто сделал из нее чучело, сумел придать ей видимость правдоподобия. Вот она лежала, вытянувшись, положив морду на передние лапы, и только в стеклянных глазах потух дружеский блеск.
С чувством гадливости Менги приподнял подушку. Чучело собаки внушало непонятный страх. Или скорее…впрочем, все было так сложно… Что-то было похоже на игру, с правилами которой он был незнаком. Было две Финетки: та, что жила в его памяти, и та, которую он видел сейчас. Образы не совпадали. И опять-таки не в этом дело. Было нечто другое, гораздо менее уловимое, что не удавалось определить. Он положил подушку около кровати. Дядя рукой поискал голову собаки, погладил, затих.
— Я не могу тебя как следует принять, — посетовал оп. — Мне нельзя пить — так полагает священник! Бросил курить. Ем чуть-чуть. Здоровье — дрянь, пора на свалку.
Там, где стояли часы, послышалось что-то вроде икоты, затем металлическое шипение, наконец, часы стали медленно отбивать одиннадцать ударов. Менги прислушивался. Его музыкальный слух ошибаться не мог. Звук был чуть-чуть иным, чем прежде. Более сухим, более коротким… без вибрации, которая долго не утихала в четырех стенах. Менги открыл дверь, выходившую на лестницу.
— Уже уходишь? — спросил Фердинанд.
— Нет, мне показалось, что кто-то позвал.
Он снова сел, стал ждать следующего боя часов. Бой повторился, еще более торжественный, более низкого тембра. На этот раз благодаря открытой двери звук разливался свободно и тем не менее не достигал прежней полноты. Казалось, утратил длительность, звучал где-то в другом месте. Что же все-таки то и дело создавало это ощущение разрыва, смещения, будто сегодняшняя реальность не была продолжением реальности прошлой? Он как бы блуждал между двумя островами. Все, что он оставил некогда, было живо, а то, что обретал нынче, — мертво.
— Мария
могла бы готовить для тебя, — предложил дядя.— Нет, я буду есть в трактире.
— Ну это, конечно, веселее. Холостяцкая жизнь — дело известное.
— Я еще приду. Надо устроиться, посмотреть что к чему, — сказал без энтузиазма Менги. Он пожал руку Фердинанду.
— Осторожно, не ступи на Финетку, — предупредил дядя.
Менги кубарем слетел вниз — не чаял, как вырваться, едва ли не спасался бегством… Ему казалось, что он здесь уже целую вечность, что надо бежать бегом до самого причала и дождаться ближайшего парохода. Он перешел на другую сторону улицы и, отперев дверь своего дома, остановился на пороге. Стоит ли входить? Что он здесь потерял? Но уже впился взглядом в кораблик, трехмачтовую шхуну, которую смастерил его дед, дивный парусник, некогда притягивавший его как магнитом. Он сделал несколько шагов, как трусливое животное, которое пытается освоиться в новом месте. Так, не переставая удивляться, словно хромая, он возвращался в прошлое.
Это была миниатюрная модель, выполненная с изумительной тщательностью. У шхуны был такой изящный силуэт, ее рангоут был столь горделив, что, казалось, кораблик и в самом деле плывет, хотя и стоял на спусковых салазках красного дерева. Менги не смел дотронуться, обшаривал парусник взглядом, мысленно пробегал по палубе, забирался в бортовые коечные сетки, нагибался над форштевнем, украшенным крохотным женским бюстом с голой грудью, возвращался вместе с вахтенными правого борта, готовыми спустить паруса. В мегафон давал команду — на море была буря, и палубу заливало водой: «Убрать фок-мачту… убрать брамсель!..» О боже! Где все эти забытые слова, творившие совершенно другой мир, где парусник окружала громадная бесконечность моря! Комната для Менги уже не существовала. Он снова стал пятилетним ребенком. Взошел на борт черно-белой трехмачтовой шхуны. Уже держал курс на Австралию. Был юнгой и капитаном. Карабкался по выбленкам, приводил в действие такелаж. На глазах выступали слезы.
И право! Всего-то игрушечный кораблик, покрытый тонким слоем пыли, безделица, которую можно удержать в руках! На табеле клиппера виднелись едва заметные буковки: Мари-Галант. Менги сел рядом с корабликом. Уже только ради Мари-Галант стоило приехать. Тогда он сделал то, что никогда не смел делать, пока жив был дед. Приподнял парусник и поставил его себе на колени. Тихонько подул на реи, хрупкие, как косточки птицы, на тонкие, как паутинки, снасти. Кончиком носового платка вытер корпус, штурвал и фигуру на носу корабля. И все это время слышался голос матери: «Оставь кораблик в покое! Если бы тебя видел дед!..» Все они умерли, теперь некому запрещать. Кораблик был его собственностью, только, увы, слишком поздно. Он поставил Мари-Галант на место — на толстый старый плюшевый альбом. От вещей исходил запах сырости. Он несмело вздохнул и пошел открывать окна, чтобы прогнать призраки.
Священник не солгал: в доме можно было жить. Он неспешно все осмотрел, вглядываясь в малейшие приметы своего детства. Мебель была бесстрастна, да и мало что для него значила. Это была старинная бретонская мебель, почти без украшений, зато вечная. Не исключено, что какой-нибудь антиквар придет от нее в восторг, если будет нужда. Лестница, ведущая в спальни, будила куда больше воспоминаний. Тут он часто играл. Увлекательное занятие — пускать сверху шарики, прислушиваясь, как они падают со ступенек. Сколько волнений вызывали картины! Это были рисунки отца. Наивные, неумелые картинки, изображавшие то лодку, лежавшую на боку, то цветы утесника, то чересчур голубую макрель на ослепительно белой скатерти. Художник отважился даже на портрет. Менги увидел самого себя в черной блузе, с Финеткой, на голову которой он положил ладонь. Отец тщательно выписал мельчайшие подробности. Можно было сосчитать дырочки на малюсеньких ботиках и черные пятнышки на морде собаки. Шутки ради Менги их сосчитал: три больших и пять маленьких пятен. Бедный отец воображал себя художником потому лишь, что держал в руке кисть. Кроме того, он сочинял сентиментальные и патриотические песни, а когда бывал пьян, представлял себя бардом.