Остров
Шрифт:
Ничего. А вот подворотня, человек выбирает из контейнера объедки, ест их.
Впервые такую картину я увидел, кстати, в Париже. И это меня потрясло. В эпицентре Европейского Изобилия, буквально на Pont Neuf, человек доставал из урны какие-то недоеденные туристами куски пиццы, которую в этом городе может позволить себе купить любой работающий нелегалом сенегалец. В движениях человека, его рук и губ, пожирающего рта была сосредоточенность животного. За минуту до этого я приметил его в толпе – у него было бледное лицо аристократа, горящие глаза, трехдневная жесткая щетина – будто он только что сошел на улицу с экрана, где как раз и живут своею жизнью такие вот великолепно небритые персонажи в элегантных серых пальто.
«Вот как должен выглядеть настоящий парижанин», – подумал я. А через минуту он уже пожирал. Может быть, он из запоя или какого-нибудь залета с наркотиками
Он не добыл сокровища.
«Ну, а ты-то добыл?» – вдруг спрашивает он меня, поднимая голову от урны. «Я-то?» – с ужасом ухожу я от ответа, чувствуя, что сновидение не отлипает от меня и я опять вижу его тонко посеченное морщинами лицо и глаза, в которых равнодушное отвращение к тщете мира, ко всему тому, от чего я подолгу ворочаюсь, прежде, чем заснуть, проступает как совершенно очевидное знание о том, что жить не стоит. – «Положим, кое-что у меня было». – «Ну, так что же ты?» – «А что я?» – «Что же ты ведешь себя так, словно это было не с тобой? Что ты раскисаешь, если у тебя было хоть что-то?!»
Да, да, он прав, этот француз.
Дьявол.
То была встреча с дьяволом на Pont Neuf.
Он спросил меня, верю ли я сам в свои сокровища.
Он прекрасно знает, что вспомнить то давнее чувство подъема не так-то просто. И что заурядный переход из главы в главу, который графически можно решить так, что даже страницу не нужно будет перелистывать, достаточно просто опустить глаза и соскользнуть несколькими миллиметрами ниже в пространстве книги – он занял четыре месяца, в которые уложилась целая жизнь, связанная с появлением на свет ребенка. И что это было испытание, которое казалось почти непосильным, хотя оно не требовало ничего такого уж – просто жить по жизни, несколько месяцев неотлучно сопровождать эту новую маленькую жизнь, не пытаясь ни бежать никуда, ни прятаться в «литературу». Конечно, можно притвориться, что ничего этого не было. Ни этих четырех месяцев, ни тех четырех лет, что минули с тех пор, как была эта ночь – но какой смысл? Жизнь, как ей и положено, опережает текст и время от времени окатывает такими волнами, что меня пару раз чуть не оторвало от рабочего стола и не вынесло из-за него навсегда. И творчество становилось мукой, и я бывал затворен в нем, как в пыточной камере, пока текст не получал новое расширение, сообразное пониманию жизни, которое пришло за эти годы, за которые приключилось столько всего… Что тоже, кстати, ищет выражения и грозит пробиться – и непременно пробьется – в этом рассказе подробностями, которые, вроде бы, не имеют к той ночи в тундре ни малейшего отношения, а все равно, по какому-то хитрому избирательному принципу соседствуют в каком-то тайнике души, где собрано самое лучшее, что случилось с тобой. Чтобы в день, когда занять сил будет негде и дьявол, собиратель погасших душ, вновь спросит, а стоит ли эта жизнь того, чтобы жить – ты мог бы спуститься в эту тайную сокровищницу своей души, побыть там с хорошими воспоминаниями о том, что ты сам добыл и что никто отнять у тебя не в силах – и ответить ему достойно.
Накануне, помню, мы сварили гусиного супа и, отвернувшись от разбитого барака и разрушенной пилорамы, лежали, глядя на море, на песке возле тлеющего костерка, пока не стало совсем холодно. Белесые волны шумели внизу под обрывом, спать не хотелось, и оттого, наверно, что море было так близко, опять вдруг необычайно остро стало ощущение края. Оно было по-детски буквально: вот, как будто есть где-то край света, и мы до него дошли. И сидим на обрыве, свесив ноги с края. Потому что дальше – все. Ничего нет.
И это было замечательно.
Потом вдруг потянуло с моря густой туман, постепенно все море заросло им, клубясь под обрывом, как море дыма, и уже этот холодный дым стал переливаться через край Земли, сдерживающей его и затапливать остров – и нас, и наш костер, и останки строений, механизмов и тракторов, разом превратив все окружающее
в сон – и тогда мы действительно отправились спать, покуда сырость не закралась в наши спальники.Ну, а следующий день, когда мы ходили к идолу, это вообще был день, дарованный нам свыше, день откровения, когда самые простые вещи вдруг раскрываются во всей своей неисчерпаемой глубине и твой дух, случайно занесенный в этот день на этот берег, где притираются друг к другу земля, вода и небо, замирает, невольно оказавшись свидетелем неустанной божественной работы, совершающейся от начала мира.
Это проблемы людей – изверились они, или нет. Богам не до этого. Их удел – творенье. В ненецком языке – с непривычки довольно сложном для произношения – четыре первородные стихии обозначены словами простыми и мелодичными, как ноты: «и» – вода; «я» – земля; «ту» – огонь; «нум» – небо. Это перво-звуки, перво-основа. И в тот день, кроме пульсаций этой первоосновы, вокруг, собственно, ничего не было. Может быть, боги решили разрушить остров и стереть его с лица земли, как кратковременное и необязательное образование, смысл и история которого исчерпаны; может быть, они просто резвились и упражнялись в творении форм – какая разница? – их присутствие ощущалось рядом, их исполинская мощь была рядом, их гениальность запечатлевалась каждой набегающей волною, оставляющей на песке свой след.
При помощи фотоаппарата я пытался запечатлеть эти следы, эти удары кисти творящего. Не скажу, чтобы эти попытки были тщетны – но они были соразмерны времени нашего присутствия на этом берегу и времени вечности, которое песок, как раз, символизировал наилучшим образом. Может быть именно песок больше всего и потряс меня в этот день. Песок, таб. Двоякая возможность песка быть мерой времени и метафорой вечности. Ибо кажется очевидным, с одной стороны, что сколько бы ни было песчинок, их число конечно и, следовательно, существует само это число, возможность его выразить и измерить – на этом основан принцип действия всех песочных часов. А в то же самое время ясно, что сколько бы мы не пересчитывали песчинки, какие бы грандиозные пирамиды не создавали, пытаясь исчерпать пустынную потенцию песка и подвергнуть его учету – его, песка, все равно окажется больше, чем наших усилий; и то, что мы соберем, мы никогда не удержим, ветер развеет наши замыслы, нам не сыскать числа. Ибо нам дозволено исчислять время, но не дано измерить вечность.
Но если речь идет о долях секунды – то, пожалуй. Несколько кадров при выдержке 1/60 и 1/125. Несколько крошечных береговых фрагментов космического паззла всех песков всех пустынь всех каньонов всех берегов и нагорий.
Через три года в Париже я попал на открытие фотовыставки Мари-Клод Уайт: на обложке приглашения была запечатлена серая клубящаяся вселенная с вкраплениями светящихся частиц. Мари-Клод вглядывается очень пристально, находит галактики, слои, тяжелые массы, легкие линии, росчерки волн на морском берегу. Если всматриваться еще пристальнее, если, например, в микроскоп разглядывать черный вулканический песок тихоокеанского побережья Камчатки, можешь угодить в сокровищницу, откуда уже нет возврата. Завороженный сокрытыми в черноте песчинок радужными огнями, рискуешь позабыть главное – огромность песка, тяжесть песка, неумолимое неподъемное движенье песка, завыванье песка, его сиротство.
О, пески бесконечных северных побережий – пустыни пустынь! Лишь острый мартовский снег сравнится с вами в умении шлифовать дерево и выбеливать кости!
Пожалуй, я провалился в род медитации, шагая берегом моря: во всяком случае, счет времени я потерял. День показался мне очень коротким. Почему-то кажется, что в два или в три часа мы вернулись, но Петька в своем дневнике отмечает, что было уже пять или шесть. По счастью, к нашему возвращению Алик сварил котелок свежего гусиного супа и сидел возле костерка на песке, чертя что-то палочкой. Еще одного гуся, подбитого камнем на обрыве, Толик принес с собой и мы уже рассчитывали, что вот, сейчас поедим, а потом поедим еще раз, и по-колгуевски завалимся спать, и будем спать, переполненные жратвой, в животном покое, только волны будут шуметь под обрывом, раскачивая наш сон, как колыбель.
Так оно, отчасти и произошло: мы наелись от души, и, почувствовав приятную сонливость, Петька сразу после обеда отправился на боковую. Я же, вызвавшись вымыть посуду, остался возле костерка. Перед этим сфотографировал все-таки убогое наше прибежище. Видны портянки, проветривающиеся на колышках, шалашик, прикрывающий от ветра огонь. Настраиваясь на отдых, я тер травой жирные тарелки. Вдруг Алик, сидевший рядом, сказал:
– Пойдем, наверное, сегодня. В ночь.
Я некоторое время тер посуду, пытаясь понять, что побуждает его к такому решению. Вряд ли ему просто наскучило здесь – но никакого другого объяснения в голову не приходило.