Островитяне
Шрифт:
– Очень рад, - отвечал я и ушел, пожав ей ручку.
Фридрих Фридрихович, значит, ко мне благоволил, и я дал себе слово дорожить этим благоволением для Мани.
Так прошло нашему знакомству, надо полагать, месяца три или четыре. В это время я познакомился у Шульца с несколькими знаменитостями, впрочем не первой руки, - и, между прочим, с Романом Прокофьичем Истоминым. При всех предубеждениях против этого человека он мне очень понравился. Кроме таланта, выразительной наружности и довольно редкой в русском художническом кружке образованности, к нему влекла его хорошая, страстная речь, гордое пренебрежение к врагам и завистникам и смелая, твердая решимость, соединенная (когда он хотел этого) с утонченнейшею мягкостью и теплотою обращения. Я на Романа Прокофьевича тоже, кажется,
Живя в таком близком соседстве я, против всякого желания, убедился, что Истомин действительно был женским кумиром. Минуту, кажется, трудно было улучить такую, когда б у него не была в гостях какая-нибудь женщина, и все это были женщины комильфотные - "дамы сильных страстей и густых вуалей". Невольно слыхал я из-за моих дверей и нежные ласки, и страстные, кровь кипятящие вздохи, и бешеные взрывы ревности, и опасения, и страхи, и те ехидные слова, которыми страсть оправдывает себя перед рассудком, и привык я ко всему этому очень скоро и на все это не обращал давно никакого внимания.
– Я очень часто слышу, любезный Истомин, что говорят ваши дамы, - раз или два намекал я моему соседу.
– Нельзя же, голубчик, без этого - надо же им где-нибудь и поговорить, - отвечал он мне, словно не понимая моего намека.
Так мы и жили. К нам обоим заходил иногда Фриц Фрицевич (так звал Шульца Истомин), и мы частенько навещали Фрица Фрицевича. Навещая нас, бездомников, Фридрих Фридрихович являлся человеком самым простодушным и беспретендательным: все ему, бывало, хорошо, что ни подашь; все ловко, где его ни посадишь. Зайдя же ко мне второй раз, он прямо спросил:
– А не пьют ли у вас в деревне в это время водки?
– Извините, - говорю, - Фридрих Фридрихович, водка есть, но закусить, кажется, нечем.
– Ну, что там, - отвечает, - за закуска еще; истинные таланты не закусывают. А вы вот, - говорит, - поаккомпанируйте-ка!
Я опять извиняюсь; говорю:
– Рано, не могу утром пить.
– Ну, да я, впрочем, солист, - отвечал Шульц и спокойно выпил вторую рюмку.
Таков он был и всегда и во всем, и я и Истомин держались с ним без всякой церемонии. К Норкам Истомин не ходил, и не тянуло его туда. Только нужно же было случиться такому греху, что попал он, наконец, в эту семью и что на общее горе-злосчастие его туда потянуло. Об этом теперь и наступает повествование.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Раз, вскоре как стала зима, сижу я у себя и работаю. Вдруг, этак часу в первом, слышу звонок. Является моя "прислуга" и шепчет:
– Там один какой-то дама вас спрасивать.
Выхожу я - смотрю, Ида Ивановна сидит на диване и улыбается, а возле нее картонный ящик и большущий сверток в толстой синей бумаге.
– Здравствуйте!
– говорит Ида Ивановна.
– Устала я до смерти.
– Кофе, - говорю, - чашечку
хотите?– А крепкий, - спрашивает, - у вас кофе варят?
– Какой хотите сварят.
– Ну, так дайте; только самого крепкого. "Прислуга" моя захлопотала.
– А ведь я к вам это как попала?
– начала с своим обыкновенным спокойствием Ида Ивановна.
– Я вот контрабанды накупила и боюсь нести домой, чтоб не попасться с нею кому не следует. К Берте зайти еще пуще боюсь, чтобы не встретиться. Пусть это все у вас полежит.
– Извольте, - говорю, - с радостью.
– Нет, в самом деле, это не то что контрабанда, а разные, знаете, такие финти-фанты, которые надо сберечь, чтоб их пока не увидали дома. Дайте-ка мне какой-нибудь ящик в вашем комоде; я сама все это хорошенько уложу своими руками, а то вы все перемнете.
Я очистил ящик; Ида Ивановна все в него бережненько посложила.
– Вы знаете, что это такое?
– начала она, садясь за кофе.
– Это здесь платьице, мантилька и разные такие вещицы для Мани. Ведь через четыре дня ее рождение; ей шестнадцать лет будет - первое совершеннолетие; ну, так мы готовим ей сюрпризы, и я не хочу, чтобы кто-нибудь знал о моем подарке. Я нарочно даже чужой модистке заказывала. Вы тоже смотрите, пожалуйста, не проговоритесь.
– Нет, зачем же!
– То-то: зачем! Это всегда так, ни зачем делается. Я тогда утром пришлю девушку, вы ей все это и отдайте,
– Хорошо-с, - говорю, - Ида Ивановна, - и тотчас, как проводил ее за двери, отправился на Невский; взял новое издание Пушкина и отдал его Миллеру переплесть в голубой атлас со всякими приличными украшениями и с вытисненным именем Марии Норк.
Вечером в тот же день я зашел к Норкам и застал в магазине одну Иду Ивановну.
– Послушайте-ка!
– позвала она меня к себе.
– Вот умора-то! Бабушка посылала Вермана купить канарейку с клеткой, и этот Соваж таки протащил ей эту клетку так, что никто ее не видал; бабушка теперь ни одной души не пускает к себе в комнату, а канарейка трещит на весь дом, и Манька-плутовка догадывается, на что эта канарейка. Преуморительно.
– Да чего это, - говорю, - Ида Ивановна, так уж очень со всем этим секретничаете?
– Ах, как же? Ведь уж если все это делать, то надо сюрпризом! Неужто ж вы не понимаете, что это сюрпризом надо?
При всем желании Иды Ивановны ничем не нарушать обыденный порядок весь дом Норков точно приготовлялся к какому-то торжественному священнодействию. Маня замечала это, но делала вид, что ничего не понимает, краснела, тупила в землю глаза и безвыходно сидела в своей комнате.
Наступил, наконец, и долгожданный день совершеннолетия. Девушка Иды Ивановны ранехонько явилась ко мне за оставленными вещами, я отдал их и побежал за своим Пушкиным. Книги были сделаны. Часов в десять я вернулся домой, чтобы переодеться и идти к Норкам. Когда я был уже почти совсем готов, ко мне зашел Шульц. В руках у него была длинная цилиндрическая картонка и небольшой сверток.
– Посмотрите-ка, отец родной!
– сказал он, вытаскивая из картонки огромную соболью муфту с белым атласным подбоем и большими шелковыми кистями.
– Прелесть, - произнес я, погладив рукою муфту.
Фридрих Фридрихович подул против шерсти на то место, где прошла моя рука, и, встряхнув муфту, опустил ее снова в картонку.
– А эта-с штукенция?
– запытал он, раскатав дорогой соболий же воротник, совсем уж готовый и настеганный на шелковую подкладку.
– Хорошо.
– Оцените?
– Рублей триста.
– Пятьсот!
– Очень хорошо.
– А Бертинька повезла этакую бархатную нынешнюю шубку на гагачьем пуху; знаете, какие нынче делают, с этакой кружевной пелериной. Понимаете, ее и осенью можно носить с кружевом, и зимой: пристегнула вот этот воротничишко вот и зимняя вещь. Хитра голь на выдумки; правда?
– воскликнул он, самодовольно улыбнувшись и ударив меня фамильярно по плечу.
– Да это все кому же?
– Да Маньке же, Маньке!
– Шульц переменил голос и вдруг заговорил тоном особенно мягким и серьезным: - Ведь что ж, правду сказать, нужно в самом деле, как говорится, соблюдать не одну же форменность.