Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Островский. Драматург всея руси
Шрифт:

– Вы желаете, чтобы с каждого, получающего гонорар, производился вычет в пользу благотворительных обществ, которых еще нет? Но прежде чем приступить к обсуждению этого вопроса, я желал бы знать, какая сумма будет причитаться с вас как с докладчика-инициатора.

– Это к делу не относится, – вызывающе возразил «докладчик».

– Как не относится? Наше Общество полукоммерческое, имеющее своей задачей как можно более собрать денег драматическим труженикам, а не делать им ущерб. Если вы предлагаете взимать, то, вероятно, и сами правоспособны платить, и мой вопрос вполне естественен.

По

сделанным справкам, докладчик получал гонорара полтора рубля в год, но так как он был представителем целой группы подобных же «театральных сочинителей», то поднялся шум.

– Это неделикатно. Нельзя касаться наших материальных средств. Мы тут все равны.

– Так должно быть, – возразил Островский, – но какое же тут равенство, когда налицо явная несправедливость. Вы предлагаете вычет десяти процентов. Хорошо. Я, скажем, получаю тысячу рублей, и с меня возьмут сто, но есть некоторые, не получающие ни копейки, – с них что взять? Если благотворительные учреждения у нас необходимы, то внесем каждый поровну.

Начался хаос, и заседание прервалось.

Во время перерыва подходит ко мне известный в свое время П. И. Кичеев, тоже получавший грош как переводчик. Петр Иванович был умен, талантлив и отличался необыкновенным добродушием, но вместе с тем крайне неустойчив. Его можно было подбить на что угодно.

– Я сегодня провалю Островского на выборах, – объявил он мне.

– Ах, Петр Иванович, всегда вы зря говорите. Ну что вы можете сделать?

Я никак не думал, что мои слова сильно заденут Кичеева. Но когда начались выборы, то мы все ждали, что председатель пройдет без баллотировки, как было всегда. Вдруг поднимается Кичеев и вызывающе заявляет:

– Я требую баллотировки.

Островский сконфузился, растерялся и, запинаясь, проговорил:

– Господа, я давно решил отказаться от председательствования и прошу вас освободить меня.

Однако все, кроме Кичеева, положили ему белые шары, но этим не смутился Петр Иванович и, подойдя ко мне, с ужимкой заметил:

– Каково я его вздул?

Затем, подойдя к Островскому, заявил:

– Александр Николаевич, я нарочно это сделал, чтоб убедиться, каким вы пользуетесь почтением. Вы победили.

Но такие победы тяжестью ложились на его больное сердце, и мы радовались, когда окончился сезон и он стал собираться в свое любимое Щелыково, где он сбрасывал с себя «городское платье» и, облачившись в рубаху и большие сапоги, благодушествовал на лоне природы. Утром до завтрака он отправлялся во флигель и там выпиливал замысловатые узоры. После обеда часто подавалась линейка, запряженная тройкой, которой Александр Николаевич сам правил, и мы отправлялись куда-нибудь в соседнее селение или в «Кобринский лес», как шутливо называл Островский одно место. Если же поездка не осуществлялась, то Александр Николаевич усаживался на свою любимую скамейку и предавался пасторальным мыслям.

– Эко красота, – говаривал им он, смотря на местность, амфитеатром спускавшуюся в долину реки Меры. – А облако… – продолжал он. – Кажется, нигде нет таких облаков.

Его утешали и дети, которых он страстно любил.

Часто наезжавшие к нему чувствовали себя как дома, понимая, что хозяин не воображает себя идолом, к которому стекаются на поклонение.

Этот

удивительный человек до конца дней своих остался в душе наивнейшим ребенком. При этом невольно вспоминается забавный и характерный случай.

Приехал раз в Щелыково ныне здравствующий артист, большой приятель покойного. Приятель, как большинство талантливых артистов, был в близком родстве с Бахусом. Но Александру Николаевичу, страдающему болезнью сердца, запрещены были крепкие напитки. Жена его, Марья Васильевна, оберегавшая здоровье мужа, приказала не подавать к столу ни вина, ни водки.

В день приезда гостя хозяйке необходимо надо было идти в поле, и она приказала подать завтрак в кабинет, причем водки было в графине на донышке.

Взглянув на микроскопическое количество вина, Островский сделал гримасу и произнес свое пресловутое «невозможно!». Это слово им произносилось так, что нельзя забыть. Александр Николаевич делал судорожное движение локтями, приподнимал плечи, так что голова уходила в них и, слегка заикаясь, отчеканивал: «Н-н-невозможно!»

Зная, что вино и водка заперты, хозяин почувствовал свое беспомощное положение и с грустью обратился к гостю:

– Пейте! А я уж сегодня не поддержу вашей компании.

Гость тоже приуныл. Но вдруг ему пришла в голову гениальная мысль.

– Эврика! – вполголоса проговорил он и указал на бутылки с настойкой, стоявшие на окнах. – Кажется, они уж достаточно настоялись. О да, их можно тронуть.

Островский вспомнил:

– Что вы, что вы! да Марья Васильевна из себя выйдет.

– И опять войдет, – отшучивался гость, срезывая с бутылки печать.

Компания пришла в веселое настроение духа. Вошла Марья Васильевна. Увидя раскрасневшиеся лица приятелей, она не сразу догадалась, в чем дело. Того, что она прислала к завтраку, было мало, а между тем оба возбуждены. Вдруг ее осенила мысль, и она подошла к окну.

– Ах вы бессовестные, – горячилась она, смотря на раскупоренную бутылку.

Александр Николаевич сидел молча и ехидно улыбался.

Понимая, что при госте нельзя устраивать супружеские сцены, Марья Васильевна вышла, сильно хлопнувши дверью.

Когда потом актер рассказывал описанную сцену с присущим ему талантом, мы смеялись до коликов.

Похождение с четвертью без слов рисует, как знаменитый художник до конца дней оставался простым, бесхитростным, чуждым чванства. В его душе теплилась та искра божия, которая согревала, а не обжигала. Житейские невзгоды не озлобили его, а открыли сердце, до которого всякому был доступ. Жаль, что это сердце уже было надорвано теми, для кого искусство ограничивалось двадцатым числом…

Когда официальная жизнь театров в последний год его жизни замерла, Александр Николаевич поспешно собрался и уехал на лето в Щелыково.

Перед отъездом он с грустью говаривал:

– Хоронить себя еду.

Разумеется, мы принимали это за слова мнительного человека, так как Александр Николаевич всегда морщился, как-то странно пожимал руками и всегда говорил, что он нездоров.

Провожая его, я поцеловал последний раз этого дивного человека. Уходя, он с грустью проговорил:

– Хочется поработать… хочется, чтоб Малый театр обновился и стал тем храмом, каким он был прежде.

Поделиться с друзьями: