Освещенные окна
Шрифт:
Расстроенный, я сидел над задачей, и мысль уносилась бог весть куда -в те далекие края, где никто не занимался арифметикой и где таблица умножения была никому не нужна. Мне было немного стыдно за Марусю, которая-я это знал - вернется раскрасневшаяся и с виноватым видом станет торопливо проверять мою работу. Потом я возвращался к задаче, и если в ней говорилось о купцах, отмерявших сукно какими-то локтями, мне представлялись эти купцы - толстые, с румяными скулами, угодливые и наглые, торговавшие в суконных рядах. Если в задаче говорилось о бассейне с трубами, мне представлялся этот бассейн за стеклянной стеной, по которой скользили молчаливые тени. Слышался плеск и, так же как из комнаты брата, тихие, таинственные, по
Все это кончилось тем, что я провалился. Возможно, что в этом была виновата Маруся - недаром она волновалась гораздо больше, чем я, и по дороге в гимназию насильно заставила меня съесть три трубочки с кремом, которые я с тех пор навсегда разлюбил.
...Когда учитель Овчинников, лысый, маленький, с гладкой красной шишкой на темени, на которую почему-то все время хотелось смотреть, написал очень легкий пример на доске, я энергично принялся за дело и решил его в десять минут. Ответ получился странный, с дробью, а между тем дроби - это я твердо знал - не проходили в приготовительном классе. Похоже было, что я неправильно решил пример, и, пожалуй, стоило проверить его, прежде чем приниматься за второй. Все же я принялся, но бросил, потому что мой сосед, мальчик с большой курчавой головой, взглянул в мою тетрадку и отрицательно покачал головой. Подумав немного, я вернулся к первому примеру, а потом встал и оказал негромко, но так, чтобы это услышали все:
– Михаил Иваныч, у меня не выходит.
– Ничего, еще есть время,- ответил он.- Подумай.
Я сел и послушно стал думать. Но думал я уже о том, что до конца экзамена осталось только двадцать минут, потом пятнадцать, десять... Ожидание неслыханного события переполняло меня. Это было так, как будто не я, а кто-то другой с лихорадочной быстротой решает пример, а я с нетерпением жду, когда же наконец станет ясно, что он его не решит.
Опять получилась дробь, на этот раз какая-то невероятная-периодическая, как я узнал позднее. Я снова поднялся и на этот раз уже не сказал, а оглушительно заорал, так что весь класс вздрогнул и с изумлением посмотрел на меня:
– Михаил Иваныч, у меня не выходит!
Не знаю почему, но я был уверен, что Михаил Иванович сейчас подойдет ко мне и пример не только будет решен, но это произойдет незаметно для всего класса, а может быть, и для меня самого. Но Михаил Иванович только пожал плечами.
– Ну что ж, давай сюда, если больше ничего не выходит.
Прозвенел звонок. С необъяснимым, почти радостным возбуждением я сунул свою работу в кучу других - Овчинников собирал их, проходя вдоль рядов,-я вышел в коридор, где меня ожидали взволнованная, с красными пятнами на щеках Маруся и всегда спокойная, с гордо откинутой назад головой, в пенсне, моя мать.
– Решил?
Я сказал, что решил, но не совсем, и что, наверно, будет пятерка с минусом, потому что ответ немного не тот.
Маруся с виноватым видом посмотрела на мать.
– То есть как не тот?
– спросила она.
– У Саши Гордина,-это был мой сосед,-без дроби, а у меня почему-то с дробью. Но вообще-то почти у всех с дробью.
Я уже врал, и мне почему-то становилось все веселее...
Не прошло и двух недель, как я снова засел за арифметику - на этот раз в надежде весной выдержать в первый класс.
Это была первая неудача в моей жизни, и теперь, размышляя о том, как и почему она произошла, я не склонен винить в ней Марусю, на которой старший брат женился, едва окончив гимназию. Я провалился главным образом потому, что не мог представить себе, что могу провалиться. Я был уверен, что со мной не может случиться ничего плохого. Когда на экзамене это плохое с роковой неизбежностью стало приближаться ко мне, явилось другое чувство - ожидание чуда. Чуда не произошло, и тогда, как бы заранее вооружаясь, я
стал торопить ту минуту, когда станет ясно, что я провалился. Зато потом, когда неудача совершилась, я постарался возможно скорее забыть о ней - и оказалось, что это легко, может быть потому, что я и встретил ее легко, без напряжения.В других воплощениях этот экзамен повторялся в моей жизни не раз.
Нельзя сказать, что я много успел за зиму, хотя был приглашен требовательный преподаватель Михаил Алексеевич Голдобин, маленький, с крестьянским рябоватым лицом, редко улыбающийся, в очках. Ему предстояло пройти со мной не только арифметику, но и русский. Мать просила его проследить за моим чрезвычайно беспорядочным чтением.
Мы занимались, а потом я провожал его в Петровский посад, где он снимал маленькую комнату, за три рубля в месяц. Хотя он скупо рассказывал о своем детстве, я вскоре понял, что для него не нанимали преподавателя по полтиннику за урок. Неопределенное чувство своей вины перед ним сопровождало наши уроки. Я вырос в небогатой семье, денег постоянно не хватало, сестре, учившейся в Петербургской консерватории, надо было посылать 25 рублей в месяц. Михаилу Алексеевичу, в его потертой чистой тужурке (он был студентом Псковского учительского института) , в неизменной ситцевой косоворотке, никто ничего не посылал, напротив, он сам еще помогал своим деревенским родным. Несправедливость неравенства, о которой я неясно думал и прежде, вдруг представилась мне с такой очевидностью, как будто я отвечал за нее.
Я вскоре влюбился в Михаила Алексеевича, но не стал подражать ему. У меня был другой предмет обожания, и об этом я еще расскажу. Мне просто захотелось, чтобы Михаил Алексеевич догадался, что, несмотря на мои посредственные способности, я заметно отличаюсь от других его учеников. Чем? Этого я еще не знал.
Еще летом я прочел тургеневские "Записки охотника". Провожая Михаила Алексеевича, я хвастливо оказал ему об этом, и он спросил, кто мне больше понравился - Калиныч или Хорь.
Конечно, Калиныч, с его кротким и ясным лицом, с его беззаботностью и любовью к природе, нравился мне гораздо больше, чем Хорь. В Калиныче было что-то таинственное, даже волшебное, недаром он умел "заговаривать кровь". Напротив, Хорь был скучно-деловит и напоминал мне бородатого городового на Сергиевской, которого я почему-то ненавидел.
– Хорь,-ответил я твердо.
Михаил Алексеевич удивился:
– Хорь?
– Да.
Он снял и быстро, недовольным движением протер очки.
– Э, брат, да ты далеко пойдешь,-заметил он как будто вполне спокойно. Тогда я ненадолго задумался о том, почему я солгал - и так невыгодно для себя солгал. Но недаром этот незначительный случай запомнился мне. Впервые мне захотелось не быть тем, кем я был, а казаться тем, кем я на самом деле не был. Впоследствии я не только в себе стал узнавать эту черту. Михаилу Алексеевичу я солгал с единственной целью - заставить его удивиться, заинтересовать его неожиданностью своего выбора и, стало быть, собою. В тысячах других встреч я научился представляться другим отнюдь не из желания удивить собеседника. Напротив, я как бы становился в известной мере этим собеседником, от которого подчас зависела моя судьба, или судьба моих близких, или тех, кто нуждался в моей поддержке.
Не помню, почему на весеннем экзамене в первый класс я снова провалился. Может быть, потому, что Михаил Алексеевич месяца за два до экзаменов уехал на родину, а я записался в городскую библиотеку.
...Перед диктовкой тот же лысый Овчинников сказал нам, что, находясь в сомнении, мы должны не исправлять букву, а зачеркнуть слово и вновь написать его в исправленном виде.
– Если, скажем, ты написал "карова",- он показал на доске, - так не исправляй десять раз "а" на "о", а зачеркни и напиши "корова".