От дома до фронта
Шрифт:
— А вы, значит, безбожник, — говорит ему Ника.
— Вы посещаете занятия пунктиром. Почему так? — своим зычным голосом спрашивает он нас с Никой.
— Обстоятельства. То то, то се.
— Личность выше обстоятельств.
Сразу становится отчего-то скучно, обыденно.
Вова уравновешен и агрессивно болтлив. Кроме того, от Вовы пахнет селедкой. У всех парней, плывших с ним в трюме, уже давно селедочный дух забила махорка. А Вова не курит. Не курит и не поет.
Зина Прутикова еще недавно внесла бы поправку: «Песни — наши спутники и друзья» — или еще что-нибудь такое. Но сейчас молчит. Чувствует, должно быть,
Наверное, потому так дружно полюбили все Петьку Гречко. Он из Белоруссии, из многодетной семьи служащего сберкассы, жившей весьма скудно. Дорвавшись до Москвы, Петька с первой же стипендии обзавелся тельняшкой и нырнул в развлечения, которые может предоставить Москва энергичному провинциалу. Он не имел привычки корпеть над книгами. По вечерам в общежитии Петьку можно было отыскать в той комнате, откуда доносился патефон. Шкрябая пол сбитыми на сторону ботинками, он свирепо носился в фокстроте, прижимая к тельняшке хрупкую блондинку.
В институте его никак не выделяли. Были у нас на виду «интеллектуалы», а Петька-балагур казался немного облегченным.
Но вот мы погрузились с пристани парка культуры и отдыха на теплоход. Дана команда занять места: начальствующий состав с семьями и слушатели института — по каютам первого и второго класса; девушки-курсантки — в салон. Спали кто где. Мы с Никой — на столе, за который раньше усаживались обедать пассажиры.
Притушены огни. За темными окнами мечутся ранние снежинки, бьются о стекло. Всплеск лопастей, протяжный гудок, шлепки о мачту захлебывающегося на ветру флага.
А парни разместились в трюме.
Не мчишься в тачанке на врага по опаленной степи. В трюме из-под сельди плывешь обратным рейсом, удаляясь от фронта.
К таким превращениям надо как-то примениться, не впав в уныние.
Петька Гречко, неистощимый балагур, любимец трюма, выводил наверх свою команду, пропахшую сельдью, и палуба оглашалась песнями, свистом, чечеткой. Среди вымуштрованных слушателей Военного института шумела вольница. Не пресекали ее — терпели. В трюме плыли будущие десантники, еще не присягавший, не обузданный люд. Что с них взять.
6
Так вот всегда: приходит Петька Гречко со своей «джаз-бандой», мы поем, что-то выделываем ногами, читаем стихи.
Но в лампе догорает керосин, лампа чахнет, коптит — сигналит отбой. Всей гурьбой ребята скатываются вниз по лестнице, топоча сапогами. Громыхнет в последний раз дверь, и — оборвалось. Тишина.
Анечка уронила голову на подушку, спит. Зина Прутикова разделась, осталась в нижней рубашке и брезентовых сапогах, медленно, задумчиво поднесла руки к голове — выбирает из волос заколки.
Я вдруг замечаю, какие у нее красивые белые руки и плечи.
Ника по-прежнему сидит на кровати, поджав под себя ноги, кутаясь в платок. Я подсаживаюсь к ней. В комнате полумрак. Молчим. Лампа глохнет, последними вспышками выталкивая пламя, стекло затянуло копотью.
Я встаю, задуваю лампу и укладываюсь за черной печкой. Изголовьем мне служат стопки тетрадей с прошлогодними сочинениями школьников. Они сложены под моим сенником. Тетя Дуся вытягивает их оттуда на растопку, и мое изголовье тощает.
После гомона, песен и топота — затишье, ни звука. Лежу, кутаюсь в прожженное утюгом одеяло.
Я стараюсь представить себе папу,
каким он был давно, когда вернулся домой с Урала, со стройки, энергичный, деловой, неразговорчивый. Как, готовясь к докладу, он задумчиво шагал взад-вперед по коридору, заложив руки за спину.Ничего не получается. Не вижу его таким. Все вытесняется одним воспоминанием.
Это было в тот год, когда я училась в десятом классе. Однажды я вернулась домой часа в два ночи. Пошарила в карманах — забыла ключ от входной двери. Я позвонила и услышала в ночной тишине, как в комнате у папы заскрипели пружины клеенчатого дивана. Он вставал, чтобы открыть дверь. Но он что-то долго возился, не шел. Я еще раза два нажимала кнопку звонка. Наконец папа открыл дверь. Он стоял на пороге в костюме, в вывязанном галстуке и зашнурованных ботинках. Я онемела…
Мы разошлись по комнатам, так ни слова и не сказав друг другу.
Чего б только я сейчас не отдала, чтоб не было этой ночи и тех страшных минут, что пережил по моей вине папа, решив, что за ним пришли.
Уехал папа внезапно.
Утром, после двенадцатичасовой ночной смены, не зная ничего о предстоящем его отъезде, я прохлаждалась в столовой за кашей.
Придя домой, прочитала записку: «Уезжаю на трудовой фронт. Если успеешь, наш сборный пункт — Таганское трамвайное депо»…
Когда я вбежала в депо, уже никого там не было. Один только коренастый рыжий мужчина нетвердо вышагивал по путям.
— Опоздали! — сказал он мне. — Ну, ничего. — Причмокнул и отвернул борт пиджака — из внутреннего кармана блеснуло горлышко бутылки.
Подали трамвай. Он мчал без остановок на Киевский вокзал опоздавших: меня, рыжего мужчину, показывавшего нам внутренний карман пиджака, зазывая: «Записывайсь в мою команду!», щуплого парнишку — парикмахера с Таганской и его толстую мать с тюком вещей для сына; мрачную беременную женщину, провожавшую мужа, он уснул тут же в трамвае, головой ей в колени, и бритоголового деда со скаткой из зимнего пальто, всю дорогу громко певшего что-то самодельное:
Злобой дышит вся Россия, Чтоб германцу отомстить.Я заглядывала в теплушки, пока наконец в одной из них папа не поднялся с нар мне навстречу. Обрадовался, показал свое место:
— Еду с удобствами. Внизу уступили. — Взялся, как за юбочку, за широкое брезентовое галифе. — Вот. Выдали.
Он повел меня по перрону, с непривычки косолапя в сапогах, бодро размахивал руками, правой и левой, которая в другое время не очень-то подчинялась ему; осмелев, норовил без очереди напоить меня фруктовой водой.
Ох, папа. Он «включен в события», и они окончательно управляют папой — он солдат.
— Заходи, папаша, — трезво сказал рыжий мужчина, тот, что ехал в трамвае, — трогаем.
Мы простились. Рыжий мужчина пропустил папу и загородил собой вход, крикнул:
— Привет, дочка!
Поезд тронулся.
Глава третья
1
Пухлая мордашка старшины теперь всегда озабочена, когда он выравнивает строй, и делает это осмотрительнее прежнего, наскакивает с оглядкой. С тех пор как он схлопотал в ухо от Митьки, он немного стушевался.