От легенды до легенды (сборник)
Шрифт:
Так вновь страшное проклятие пало на головы Неманичей. Собрался было сын поднять руку на отца — а отец в ответ все равно что убил сына. Бес попутал обоих, гнев ослепил. Погрузилось королевство Сербское во тьму, налетели на него стервятники со всех сторон, прослышали, трупоеды подлые, о поживе знатной.
С севера идет на Призрен немалое воинство. Во главе его Драгутин, несут его на носилках, а подле едет сын его Владислав, мнящий себя уже хозяином престола сербского — даром что пировали недавно в чертогах королевских с Милутином и клялись ему в дружбе вечной. Сбежал Владислав из войска Милутинова, что стояло в Болгарии, пользуясь отлучкой господаревой. Радовался Драгутин, что удалось ему так лихо рассорить господаря с сыном и что, ослепив его, лишился Милутин наследника, и все, что сделал он за эти годы, прахом пропадет, ибо рано или поздно умрет господарь (а ежели не захочет, так можно и помочь ему в том), а на престол взойдет ветвь Драгутинова. А еще рад он
И венгры с ними идут, под началом воевод венгерских. И не просто так идут, а попов латинских при них во множестве. Хотят они, знамо дело, утвердить веру свою в землях сербских. Давно, давно уж венгерский король заключил тайный сговор с папой супротив Милутина, как прозвали они его, «короля-схизматика» [40] . И примкнули к ним открыто бан хорватский Младен и герцог Филипп Торрентский, коего папа хотел посадить на престол базилевсов в Константинополе, свергнув оттуда законного владыку ромеев, а такоже иные правители земель окрестных. Старой была вражда папы и сербского короля-схизматика, глубоки были их чувства друг к другу. Каждый год подсылали из Рима к Милутину отравителей, а и тот отвечал взаимностью: с боем взял у правителей латинских все Приморье с главным его городом — Рагузой [41] , да и мало того что взял, а и сумел сделать иудеям тамошним, что весь торг держали, такие предложения, от коих не смогли те отказаться. Потекло золото в казну сербскую, довольны были и иудеи, один папа с носом остался. Тут и не так озлиться можно! Нынче же повод припомнить все и представился. Несдобровать на сей раз королю-схизматику.
40
Схизма (греч.) — раскол, ересь. Схизматик — раскольник, отщепенец. В словоупотреблении Римско-католической церкви схизматиками называются лица, отпавшие от церковного единства, но оставшиеся правоверными в догматическом отношении; поскольку церковное единство поддерживается папой, то под схизматиками разумеются главным образом восточные христиане (православные).
41
Современный Дубровник.
И с востока идет на Призрен большое воинство. Во главе его Смилеч, царь болгарский, надумавший оторвать себе кусок державы сербской, который Драгутин с венграми не проглотят, — даром что недавно пировал в чертогах королевских с Милутином и клялся ему в дружбе вечной. А и болгары с ним идут, под началом воевод болгарских. Обратил царь на пользу себе то, что войско сербское в Болгарии стоит, без предводителя своего.
А и с юга идет на Призрен тоже воинство немалое. Во главе орды Тохта-хан выступает, наследник Ногая. Этот хоть не пировал с Милутином и не клялся ему ни в чем, — враг обычный, каких тьмы, да и дело у него до сербского господаря обычное, кровное. Татары с ним идут, под началом воевод татарских.
Гроза страшная движется на Сербию. Учиняют все три воинства разорение землям сербским. Кинулись юнаки да бояре во все стороны, а что делать — не ведают. Все воеводы сербские с войском, в Болгарии пребывают. Королева-мать лежит — немочь в ней старческая, того и гляди помрет. Молодая королева тоже лежит, в беспамятстве бредит, жар ее сковал. Королевич, опора и надежа господарства, в темнице, в цепи закован, как бунтовщик, и сочится кровь из глазниц его пустых на плиты каменные. Да и какая польза от слепого на поле брани? А сам господарь затворился в монастыре Михаила Архангела, что недалече от города, сидит на хлебе и воде, никуда из кельи не выходит, грехи замаливает, к постригу готовится, да не просто к постригу, а к схиме. Только было к нему юнаки сунулись — выгнал он их взашей, да так выгнал, что обратно не воротишься. Кричал им вослед грозно: «Ако још неког спазим, сам ћу га обесити!» [42] Не привыкли юнаки к ослушанию, так и вернулись ни с чем из обители. А беда меж тем все ближе.
42
Ежели кого еще увижу, сам повешу!
И тогда встала королева Елена с одра своего, оперлась на посох и пошла к сыну, в монастырь Михаила Архангела. Неблизок путь туда, тяжко ей идти. Пытались остановить ее царедворцы, хотели взять на носилки — но отмахнулась она от них. Весь день шла королева, до самого вечера, дабы видеть сына. Вошла к нему в келью и вопросила строго:
— Что это ты надумал, сын мой? Королевство свое оставил воронью на пир?
— Не могу я так больше. Мочи нет. Брат
спит и видит, как убить меня. Жена, которую любил я больше жизни, изменила и опозорила. Сын родной руку на меня поднял. Душа болит. Убил я его, почитай. Нет мне прощения, и жить мне незачем более.Но ответствовала старая королева:
— Ты — великий господарь, сын мой, не девица какая, не тебе плакаться о бедствиях, кои не новы под луной. Встань же, защити свой народ. А судит всех потом пусть сам Господь. За сына и жену может Он простить — за народ никогда!
И в тот миг, когда не действуют приказы, когда слова не значат ничего, когда молчат небо и земля, затаив дыхание, потребно кому-то выйти один на один со злом — древним, как сам род человеческий. В тот миг и решится все. Так было во все века, так случилось и ныне. И такая сила была в словах матери, что встал Милутин, вышел из кельи своей да выехал навстречу врагам. Только холодная сталь могла решить спор Неманичей. А кому, как не господарю, брать удар на себя? Королева же старая вскорости слегла и преставилась, слишком дорого далась ей дорога в обитель. Но главное дело свое сделала она.
Обо всем этом узнала Симонис после, когда в себя пришла. А тогда лежала она, разметавшись в бреду, и бормотала что-то по-ромейски — не могли служанки разобрать что. Про какие-то проклятия говорила. И уже судачили в народе, что через порченую дочь базилевсову проник нечистый в семью королевскую да натворил там делов столько, что за сотню лет не разгребешь.
Как-то в ночь очнулась Симонис от бреда своего и узрела, что подле ложа ее стоит старец — тот самый, что уж являлся к ней однажды, после того как ходила она к гадалке. Пожив с людьми, не боялась она боле призраков. Хоть и не рассмотрела она его тогда, а узнала сразу, даже в слабом мерцании светилен. И почудилось ей в нем что-то знакомое, уже виденное много раз, но что — не могла она припомнить. Сверток держал в руках ночной пришелец.
— Вот, принес я то, что нужно тебе, — промолвил он.
— Разве заслужила я дары? — спросила она, и слаб был голос ее. — Я, навлекшая проклятие на головы тех, кого люблю.
— Каждому даю я то, что жаждет он.
— А ежели недостойны люди даров твоих?
— У недостойных я заберу их потом, — был ответ.
Священный трепет овладел дочерью базилевса. Хотела она было отказаться от дара, но шагнул уж к ней старец да раскрыл сверток свой. И увидала Симонис — лежал на белом полотне младенец, мальчик, совсем еще крохотный, шевелил ручками и ножками, улыбался и тут вдруг повернул головку и глянул на нее…
О, эти глаза нельзя было не узнать! Знала она уже каждый их взгляд, каждый оттенок. Когда они злились, то становились совсем темными, почти черными, острыми, как клинки, и холодными, подобно снеговым вершинам здешних гор. Когда же было им хорошо, делались они карими и мягкими, будто бархатными, гладили ее, ласкали и никогда не отпускали. Боль сочилась из них раскаленным железом, радость — миррой и елеем. Она уже простилась с этими глазами навеки, — нет их более, кровью все поистекли, — а тут они снова явились к ней, будто спрашивая: «Что же ты? Так и не примешь дар? Не захочешь дать нам жизни?» Протянул старец младенца Симонис, взяла та его в руки дрожащие, ибо боялась она уронить дар, посмотрела на него — и лишилась чувств.
Как вышла молодая королева из небытия, сказалась она больной и покоев своих не покидала, разве что в сад выходила порой. Но только ей ведомо было, в чем истинная причина хворей ее. А спустя четыре месяца стали шептаться сперва во дворце, а потом и в народе, что понесла королева, хотя впору ей самой еще в игрушки играться.
Долгой была та зима, холодной да снежной. Глядела Симонис на засыпанные снегом горы за окном, куталась в меха и грустила. Не могла она, выросшая в теплой Греции, никак привыкнуть к зимам здешним. И дня не проходило, чтобы, вглядываясь в белую пелену, не думала она о тех двоих, дорогих ей. Один лежал, закованный в цепи, ослепленный, на хладных камнях, жизнь едва теплилась в нем. Другой скакал навстречу буре, в тяжких доспехах, под чужими стрелами и копьями, и скрещивал меч свой с мечом врага, а снег заметал следы коня его. И не ведала молодая королева, кто из них отец ребенка, носимого ею во чреве. А в народе говорили уже: вместе господарь с сыном своим возделывали поле, вместе пахали, вместе сеяли, и вот пришло время жатвы — как делить им урожай? Отписали про то царедворцы господарю, что при войске своем находился, но ответа от него не было.
Со страхом смотрела Симонис на то, как рос живот ее, но вспоминала старца ночного, и покидала ее тревога. Не доставлял ей ребенок никаких мучений, коими пугали ее другие женщины. Боялась она только, что живот вон как велик и тяжел и еще больше будет — а она росту малого, тонка и слаба, как выйти ему из чрева? Боялась она родов предстоящих, потому и отписала послание матери своей с просьбой о помощи — во всем большом королевстве Сербском не с кем ей было и словом перемолвиться, не то что совета спросить. И забеспокоилась базилисса, упросила отца отправить к дочери лучшего лекаря ромейского, какой только был, ибо известно ей было, что умерли родами уже две жены Милутиновы.