От любви с ума не сходят
Шрифт:
Я для себя загадала: выберут Бориса Николаевича – и я тут же начинаю новую жизнь. Так со мной уже было: в августе 1991 я сидела под дверью реанимации, где лежала моя мама с острым перитонитом, и загадала про себя: свернут шею ГКЧП – и мама тоже выздоровеет. Так и случилось: Ельцин постоял на танке, потом через двое тревожных суток наступило всеобщее ликование, он стал всенародным героем, а мама в это время пошла на поправку.
Третьего июля в одиннадцать вечера, когда объявили первые результаты и стало ясно, кто победил, я сказала счастливо-возбужденному Вите, что завтра уезжаю в Москву дневным поездом. Но если мне и удалось уехать, то в одном я все-таки уступила – о поезде не было и речи, Виктор сам отвез меня в столицу на своем мерседесе.
Увы,
Не могу сказать, что я совершенно равнодушно следила за тем, как Витя воевал за квартиру и московскую прописку. Я отнюдь не настолько бескорыстна. И подаренные им драгоценности у себя оставила, и деньги на первое время, на обустройство, от него взяла. Витя прекрасно знал, что я не из тех, кого можно купить. В конце концов, в некоторых цивилизованных странах, если женщина проведет с мужем хотя бы год, он обязан после развода содержать ее до конца жизни – или до тех пор, пока она снова не выйдет замуж. Почему бы нам у них не позаимствовать именно этот прекрасный обычай – чтобы женщина получала пенсию за ублаготворение неблагодарного мужика и бесконечные домашние хлопоты? Кстати, интересно, как к этому относятся феминистки – не считают ли они, что женщина должна платить алименты брошенному супругу? Если это так, то мне с ними лучше не встречаться.
А если серьезно, то я прекрасно представляла себе, в какой жестокий мир я вхожу, пускаясь в самостоятельное плавание, и деньги в нем – если не спасательный плотик, то, по крайней мере, спасательный жилет. Я, может, и авантюристка, но не настолько, чтобы плавать среди акул голышом. Удача – удачей, но, чтобы повезло, надо хоть что-нибудь делать! Невозможно выиграть в лотерею, если не купишь заранее ни единого билетика.
Я не стала ждать конца лета, чтобы устроиться на работу, и как только последний чиновник из муниципалитета не устоял перед Витиным напором (а, скорее, перед конвертиком с портретами американских президентов – я не спрашивала) и в моем паспорте появилась отметка с новым адресом, я тут же подключила к делу Вахтанга и папу – и уже через неделю с трепетом душевным предстала пред светлыми очами знаменитой московской профессорши, которая двенадцать лет назад взяла к себе в ординаторы мою старшую сестру.
Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.
Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами
по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):
– Так кто же тут говорит по-французски?
Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:
– Может быть, вы?
Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.
– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).
Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.
– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.
– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.
При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:
– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?
Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?