От Ренессанса до Барокко
Шрифт:
Возможно, в душе его давно втайне зрела мысль сказать нечто острое, правдивое о дворе, о той атмосфере утонченной фальши и лжи, которая сопутствует каждой монархии, какой бы великой или малой она ни была. Но мастер предельно осторожен. Ему абсолютно несвойственно низвергать кумиры. Ведь Рубенс сам – придворный. И поэтому мы не найдем в его огромном творческом наследии ни одного холста, ни одной композиции, ни одного портрета, разоблачающих эту внешне величественную, а порою столь пустую и ничтожную мистерию лицедейства. Рубенс не был Гойей. Он был галантным, философски широким, утонченным дипломатом и живописцем, вольно или невольно воспевавшим королевскую власть, как ни тяготила его иногда эта участь. Ведь он записал однажды: «Придворная жизнь стала… ненавистна».
Но художник Рубенс не мог хоть раз не сказать о том, что угнетало и тревожило душу, не оставить правду потомкам. И он пишет «Камеристку», вкладывая в портрет весь свой горький опыт и невеселые заметы сердца. В письмах молодой Питер Пауль не раз упоминает о своей осторожности и сдержанности. Художнику Рубенсу, не раз говорившему
Всмотритесь пристальней …
Из мерцающего полумрака глядит из далекого XVII века молодая женщина. Триста пятьдесят лет разделяют нас. Но неотразимой свежестью поражает волшебство человекотворения кисти Рубенса. Неуловимы тончайшие валеры. Нет открытых красок в этой виртуозной живописи. Все сплавлено в единую гамму, погружающую нас в то время, заставляющую дышать именно тем воздухом, которым дышали сам Рубенс и его очаровательная модель.
По-лисьи, ласково и немного жутковато взирают на нас эти немигающие глазки. Вздернуты, будто в изумлении, брови. Ни единая морщинка не омрачает гладкое чело камеристки. Она не может показать своей заботы. Но вздрагивающие тонкие ноздри острого, как клюв птицы, носика напряжены. Так же напряжены расширенные зрачки, невольно выдающие взволнованность юной женщины. Плотно сжаты искусно нарисованные губки. Они немы. Из них не вылетит ни одного лишнего слова. Хозяйка этой ангельской, еле заметной улыбки умеет хранить дворцовые секреты. Двор не терпит нескромных свидетелей своих тайн, хотя, как и действующие лица жизненных мелодрам, трагикомедий и просто трагедий, свидетели все-таки обязательны. Но в том-то и величайшее умение актеров, ходящих по проволоке этого страшноватого дворцового представления, сохранить необходимое равновесие. Не упасть. Не разбиться. Остаться существовать в милости и довольстве… Чуть-чуть шелестит подкрахмаленное жабо. Мерно колышется грудь красавицы. Мы не видим изящных, маленьких рук, сжимающих платок, не слышим постукивания каблучков нетерпеливых ножек… Как-то не очень уютно чувствуешь себя под проницательным взором этих уж слишком внимательных глаз, оценивающих мгновенно все. Все до дна. Мы не знам, к какой из групп вечно враждующих придворных принадлежит наша героиня, нам не известно даже ее имя, но мы можем с уверенностью сказать: она участник игры. Игры небезопасной, но бесконечно привлекательной и желанной, несмотря на никогда не покидающее чувство страха. Не забывайте, что лишь один ложный шаг, порою всего лишь неосторожное слово могли стоить очень дорого в ту далекую от нас пору! Как все это отлично знал сам Рубенс, много лет мечтавший разрубить золотой узел честолюбия и отдаться целиком во власть любимого им дела – живописи! Художник, будучи кумиром европейских дворов, слишком рано ощутил всю унизительную горечь полулюбви, полувосторгов, свойственных аристократии, никогда не забывавшей иерархической лестницы, распределявшей строго меру знатности и приближенности к трону, дававшему истинное влияние. И никакая слава Рубенса – творца, и никакие коллекции и сокровища искусства, принадлежавшие художнику, не могли превратить его в одного из вельмож, обладавших наследственной знатностью.
«Камеристка» не просто изображение, это своеобразный трактат, исследование, психологический анализ, если хотите, символ суетной и пустой борьбы за влияние и власть.
Были искусствоведы, считавшие, что Рубенс в своих портретах не был глубоким психологом. Боюсь, что это неверно. Вспомним слова Стендаля: трудно отделить большого художника от мыслителя, как нельзя отделить художественную форму от художественной мысли.
Так маленький портрет Рубенса раскрывает нам страницы тревожных, нелегких, вздорных, сладких и горьких будней двора инфанты Изабеллы, и порою нам кажется, что испытующими глазами камеристки на нас глядит сам Рубенс, всезнающий и немного циничный. Ведь иногда художник находит модель, в которой видит частицу себя, а иногда и всего себя. Так было в портрете Джоконды, начатом Леонардо тоже накануне своего пятидесятилетия, когда скромная супруга купца из Флоренции мановением кисти гениального да Винчи вдруг стала символом человека эпохи Возрождения. «Камеристка» Рубенса несет в себе пороки и достоинства своего времени. И этот портрет при более тщательном и близком с ним знакомстве рассказывает зрителю не меньше, чем иные фолианты летописей тех далеких дней.
Леонардо и Рубенс… Едва ли среди гигантов живописи есть фигуры, столь несхожие в своем творчестве, в мировидении и все же имеющие столь много общего в том, как они, обладавшие столь великим даром, тратили отведенное им судьбою время совсем на иные деяния. С той лишь разницей, что Леонардо большую часть жизни отдал наукам, оставил ярчайший след как первооткрыватель и предтеча во многих сферах естествознания, не жалел времени, ради прихотей вельмож изобретая для великолепных празднеств все новые и новые чудеса и услады, а иногда придумывая новые виды грозного оружия, надобного для ведения истребительных войн. Рубенс же посвятил себя дипломатии, тратил бесценное время на разъезды и путешествия для выполнения деликатных поручений, которые в конечном итоге не принесли ему особой славы. Такова ирония судьбы.
Однако надо заметить, что Леонардо оставил нам считаные творения своей живописи, в отличие от огромного наследия Рубенса, который писал с невероятной быстротой, правда, не без помощи своих талантливых учеников и помощников, поражая современников грандиозными полотнами. И тот и другой, не будучи от рождения знатными, всю жизнь испытывали хотя и всячески скрываемое, но не всегда легко переносимое презрительное отношение со стороны
вельможной черни, населявшей тогда дворы Европы.Порою светлейшие владыки государств проявляли больше тепла и добрых чувств к этим гениальным художникам, чем чванливый, ущербный, бесконечно убогий, духовно пустой мир раздутой спеси, прикрывавший свою неполноценность пышными регалиями и веками утвержденным правом давить все новое и живое, пришедшее в этот мир окаменевших этикетов и рангов.
Где-то пробили старинные часы и рассыпали хрустальный перезвон, потревожив покой мастерской. Время. Как оно летит! Как зыбко и как стремительно кратко наше пребывание на земле! Камеристка вздохнула. Поправила прическу. Блеснули кольца на узкой бледной руке. Сверкнули глаза. И снова погасли. Ей были свойственны грация, спокойное изящество уверенной в себе юной женщины. Но иногда по ее непроницаемому лицу пробегала мимолетная грусть от каких-то ей одной ведомых неудач, а может быть, трудно давшихся успехов.
В глубине ее теплых, медового оттенка глаз таилась почти незримая льдинка опыта, такого дорогого и уничтожающего саму душу. Молодая дама никак не могла скрыть ту слегка вульгарную и горьковатую мину, которой обладали многие участницы дворцовой карусели, порою судорожно веселой, а иногда тоскливой и нудно-однообразной… Ах, этот нектар пустейшей светской улыбки, скрывающий все и создающий лишь иллюзию радости общения! Это кажущееся сияние приветливых очей с чуть приспущенными подведенными ресницами, за которыми прячется хорошо вымуштрованное умение скрывать свои чувства. Не дай бог поверить и попасть в плен этой цветущей пустоте, обряженной в ласковые, мягкие ткани. Нет, нет, бойтесь придворных красавиц, если вы не сам король или герцог. Вы погибнете ни за понюшку табаку, поверив в их русалочью прелесть.
Рубенс писал. Но его мысли блуждали далеко-далеко от Антверпена, он еще и еще раз переживал многократные неудачи своих миссий в Париже. Этот Ришелье, дьявол в одеянии кардинала. Перед ним мог побледнеть сам Макиавелли, знавший, как никто, все тайные пружины власти… Вдруг камеристка вздохнула и поднесла кружевной платок к губам, скрывая завок. Художник вздрогнул. Он на миг потерял внутренний контакт с моделью, и женщина мгновенно почувствовала это. Как изменилась она с того дня, когда он сделал свой первый рисунок! Широко поставленные глаза глядели на Рубенса прямо, словно испытывая художника, без всякого стеснения. Взор юной придворной будто пытался постигнуть, раскрыть саму душу мастера – настолько зрел и многоопытен был этот прозрачный взгляд. Лицо стало непроницаемо. Странный, еле заметный румянец блуждал по скулам. Куда-то убежала улыбка, ранее отраженная на рисунке. Да, облик этого юного создания очень изменился. Перед ним была новая натура. Будто другая женщина. Она повзрослела за эти короткие недели на годы. А может быть, он нашел в ней новые черты характера или захотел увидеть в камеристке мудрость прозрения, которую сам сразу не разглядел? Куда девались девичья расплывчатость, мягкость, незащищенность, куда пропали робкая раздвоенность и смущенность от общения с ним? Да, она успела узнать многое о нем, о Рубенсе, и он чувствует это. Живописец отходит от мольберта и долго-долго глядит на модель и холст.
Ах, как раним этот великий мастер, думала камеристка. Ведь он, конечно, знает, что весь двор твердит: Рубенс – плебей, выскочка. Но ведь она-то чует не хуже других, чего стоят надутые индюки, кичащиеся своими родословными, напыщенные гранды, для которых геральдика куда значимей живой души человека. Да они не стоят ногтя этого доброго и немного грустного большого мужчины. Почему он невесел?..
…Луч солнца раздвинул штору, скользнул по золотой раме огромного полотна, пробежав по стене, увешанной эскизами, этюдами голов, рисунками и картинами, опрокинулся в большом зеркале и радужными зайчиками упал на палитру мастера. Загорелись золотистые охры, вспыхнула английская красная, зарделась киноварь… Рубенс улыбнулся. Он любил жизнь, этот сын Фландрии. Любил людей, хотя нередко поражался их коварству и лживости. Но он не забыл свое детство и добрую мать Марию, ласковую и простую, ее сильные, добрые руки, умевшие делать все. Он хорошо помнил прогулки за город, когда огромное вечернее солнце озаряло поля и шедших домой усталых и веселых крестьян, слышал их песни … Да, как далеки эти грубоватые, простые люди от изысканных и пустых, любезных и куртуазных придворных, часто бездушных и жестоких в своем стремлении владеть и повелевать. И снова и снова вставала перед Рубенсом пестрая панорама его странствий. Вмиг оживали перед глазами вереницы людей, вершивших судьбы Европы, целых государств. Бекингем! Вот человек, который способен на все во имя любой своей прихоти… Рубенс вспомнил рисунок герцога Бекингемского, который он сделал в этом же, 1625 году. Что за чертовщина? Как порою становятся похожи глаза маленькой камеристки на пронзительные и прозрачные очи английского лорда. Или ему это показалось? Нет, где-то их роднит причастность к одной и той же человеческой комедии, особенно ощутимой при дворах их величеств. Разница лишь в значительности актерских ролей, но спектакль один!
Как всегда, бездонно глубок любой рисунок, эскиз, этюд, набросок, выполненный великим мастером-реалистом, для которого лист бумаги, полотно, карандаш, кисть, краски – не предлог для формотворчества, а инструмент для исследования и отражения Природы, Жизни, Человека…
Вглядитесь в творения истинных мастеров, и вас потрясет мера знания и прозрения, вложенная в каждый штрих или мазок. Сколько самодисциплины, собранности и истинного восторга перед натурой требует появление шедевра, где каждое движение руки есть продолжение биения сердца художника! Надо хорошо представлять, какой затраты энергии, какого внутреннего огня стоит каждое касание кистью холста или карандашом бумаги. И этот огонь надо беречь. Беречь силы.