От рубля и выше
Шрифт:
— Это уже несколько раз было.
— Ты знаешь, гореть мне вечным огнем, но с меня многое спишется за жалость, жалел! Впрочем, я повторяюсь. Этот толстосум оставил коньяк, плесни. Милый, — сказал он, — разве не ясно, что не будь я художником, разве был бы любим? Или клевещу? Тянулся к ним, их тянул, Вот Лина, ведь зараза, а? Придумала, сидели, естественно, при музыке и под абажуром, визави бесшумного вентилятора, придумала ансамбль — сочетание цвета, хрусталя и стекла, ансамбль на двоих, называется «Интим». «Интим»! Чем плохо! Символ мужчины — энергичные линии, объемы, грани, немного голубого. Она — мягкость, размытость, обещание, тут и там немного алого, даже мягче, розового, в коробке инструкция: пить вдвоем при свечах.
Еще Валерий говорил, что сам бросал любовниц, когда на смену являлись другие, но, зная его близко и со стороны, скажу, что он тут наговаривал на себя. Каждый раз его любовь к женщине вытеснялась работой, работой творческой, а Когда работа кончалась, Валерий являлся обновленным, старое переживалось и прогорало в творчестве, и он, даже не ища, выдергивал из окружения или из толпы новое увлечение, которое хоть чуть отличалось от прежнего и тянуло вперёд или вбок, но было новым. Передышка — и снова работа.
— Да что мы о них! — воскликнул он, оживая и зажигая свет. — Дай порадую тебя. — Взял в руки новой чаши хрустальную отливку. — Смотри, ни одной наметки. — Включил станок и коснулся краем чаши тонкого наждачного круга.
Легкость касания вызвала звонкий отклик хрусталя, он запел на разные голоса, а наждак то углублялся, то выходил из бороздки и делил поверхность на участки. Не помню времени, но чаша покрылась узором по окружности на шестнадцать равных частей, настолько равных, что требовался инструмент для проверки глаза.
Именно дело как раз в том, что он был творческий человек, а на них всегда голод. Его растаскивали на куски. Должна бы быть самооборона, а это было ему противно. Доступность художника — есть пища таланта, говорил он. Всякие башни из загородных дач означают начало конца художника. Он рее время искал возможность купить дом в деревне, возможности не было. Бездетные (или вариант: разведенные) худфондовцы были счастливой — укатывали в разные Рязанские и Калининские области, а куда мог он деться, он, любящий безумно дочерей, да и балбеса Митю тоже. И Валю. Да, милая Валя, никому из женщин не досталось столько любви, сколько тебе, от Валеры.
НО Лина подстерегла его именно в творчестве.
— То ли она готовит меня к какой-то необыкновенной любви, — говорил Валерий о Лине, — то ли оттягивает разочарование в своей обычности. Ведь даже у Анны Керн все устроено как у всех женщин. И все-таки постоянное ощущение поиска, ожидания, — однолюбы счастливее меня: открывать в своей жене все новые красоты — это счастье. Я-то куда денусь? Добро бы бунтовала в жилах восьмеринка эфиопской крови. Нет же! Природный русак, да, брат, на все нас хватает, исключая себя…
Знаешь, — говорил он еще и еще о Лине, — я с нею как будто непрерывно иду на допинге: кофе, виски, джин, коньяк, водка, коньяк, сигареты, кофе, сигареты, будто все время себя взбадриваешь, это преступно. И опять кофе, опять какое-нибудь интернациональное пойло, и опять сигареты… ой! Я говорил ей, что идем на допинге, она ответила, что сейчас весь мир живет на допинге. Почему весь? Почему это можно говорить за весь мир? У меня мать живет безо всякого допинга — работа, огород, утки, куры, раньше корова была. И не она одна. Но ведь вот какая штука — такие Лины определяют мнение, почему? Чего ради я к Лине тянусь?
— Доказать, что ты не хуже ее уровня.
— Может быть. Это они ловко могут — заставить поверить, что твой талант неотесан и должен тянуться к культуре. — Валерий смеялся: — Как она похорошела, какие плечи, что за грудь… Как они умудряются не рожавши оправдать себя перед небесами?! Устал!
* * *
Валя сказала мне, чтоб я летел лучше в Керчь, чем в Великий Устюг, она не знала, что я уже был в Керчи, был в катакомбах. Речь
шла о том, чтобы найти тело Валерия, он однажды мне (а Вале неоднократно) говорил, что раз уже столько растворилось жизней в бесконечных туннелях катакомб, то добавить еще одну из новой эпохи было бы просто справедливо.— К первым жертвам он относил рабов Евпатора Митридата, потом подвижников раннего христианства, далее шли смутные века колонизации полуострова («Хотя он всегда был славянским, ты вспомни Савмака, — говорил Валерий, — скиф, следовательно, славянин, владеющий нынешним Крымским полуостровом, Причерноморьем, Кавказом, степями, чеканящий монеты со своим профилем, женатый на дочери Евпатора, наместник небес на земле, чего еще надо?»), далее укрывательства от набегов мусульман и язычников, русско-французская Крымская война, годы революции и гражданской войны, Великая Отечественная.
Мы бывали с Валерием в Старо-Карантинских каменоломнях, были и в Аджимушкайских, но в этот раз я ездил и опускался в каменоломни Старого Карантина, так как в Аджимушкае был сделан музей и все боковые штольни не по ходу экскурсии были замурованы, чтобы случайно кто не потерялся и не погиб. Музей этот, наверное, самый скорбный из всех военных наших музеев. Там, внизу, есть даже огромное, по количеству захоронений, детское кладбище, а вообще число погибших не поддается пересчету.
В Старом Карантине были партизаны еще во время первого захвата немцами Керчи. Валерий рассказывал, что они, в мальчишках, находили там наше и немецкое оружие, что специальные отряды минеров долгое время обезвреживали катакомбы от мин и гранат, но даже и после их работы были несчастные случаи. Когда мы пошли вниз и все вниз, мне было очень жутко. Тем более Валерий экономил батарейку и часто выключал фонарик. Темнотами мрак катакомбы неописуемы. Надо завязать глаза черным платком, на голову надеть черный мешок да еще зажмуриться. В земле обостряются другие чувства, например, не видя, чувствуешь преграду или то, как снижается потолок. Особенно жутко, когда штольня сужается, приходится сгибаться, потом ползти на коленках и совсем страшно на животе. Полное ощущение могилы, страх такой, что ни о чем не думается, ведь понимаешь, что спятиться невозможно, только вперед. Даже и выползя в пещеру, с ужасом думаешь, что придется ползти обратно, кажется, что порода осела. Также трудно осознать толщу камня и земли над головой, иногда глубина штолен сто и больше метров.
В этот раз, побывав по старым керченским адресам Валерия и мимоходом выяснив, что Валерия не было ни у кого, я отправился вниз в одиночку. В сумке нес теплый свитер, еду, термос, фонарики, огромную катушку толстой лески. Стояла жара, далеко виднелось морс, будто стеклянное. Я разделся, чтобы погреться напоследок, но от жары стала болеть голова. Выждав момент, когда не было ни людей, ни автобусов, прокрался за ограждение из колючей проволоки, достиг края шахты и скатился вниз. Из глубины темного наклонного колодца выносился холод, и, не одеваясь пока, я специально померз, чтобы потом, в брюках и согреться. Вошел в темноту, постоял. Глаза от нее заболели после яркого солнца. Потом пошел вниз и шел до тех пор, пока, оглянувшись, не увидел, что белое пятно входа в каменоломни стало меркнуть.
Все лишнее я оставил у приметного камня сбоку штольни. Обмотал камень концом лески и закрепил. Фонарика не жалел и не выключал вовсе. Еще с полчаса на стенах мелькали надписи краской и сажей, внизу были следы от костерков, потом пошел сплошной чистый известняк. Потолок давно был низок, и я мучил попеременно то шею, пригибаясь, то ноги, приседая. Пока я еще узнавал места, до которых мы дохаживали с Валерием. Боялся пропустить ответвление. Вот и оно. Над ним мы тогда начертили белый крест. Вот он. По этому ходу, рассказывал Валерий, по преданию, можно было дойти до Митридата и выйти километрах в пяти-шести через другой выход в степи.