Отдаешь навсегда
Шрифт:
— Одиннадцать детишков! — рычит от радости кузнец.
— Что-то мне сдается, что их уже не одиннадцать, — вздыхает Беня и трет рукой щетину на подбородке. — Что-то мне сдается, что их уже больше.
— Больше?! — Данила подскакивает с неожиданной для такого кряжистого мужчины легкостью и хватается за голову. — Неужто она снова… того, а, Беня?
— Что-то мне сдается, что того, — жалобно произносит Беня, и Данила плюхается на лавочку так, что его приятель подскакивает на втором конце. — Хоть бы хлопчик получился. Надоели мне уже эти девочки, где я на них приданого напасусь.
— И как вы только, Беня, живете таким семейством? — говорит Данила и скручивает цигарку. — Как вы только
— А что помещаться? Хата большая — дети маленькие. Старшие вытирают сопли младшим, младшие колышут совсем маленьких, так мы себе и живем.
— Так и живете… — Кузнец весь окутывается ядовитым дымом. Беня отодвигается: он не курит. — Слушай, Беня, мне из деревни мужики сала привезли, идем, я тебе кусок отрежу.
— Ну, то отрежь, — вяло соглашается Беня. — Двойра похлебку заправит, тоже хорошо.
По слабости здоровья Беня служил ночным сторожем, зарплата у него была грошовая, жили они на собесовскую пенсию за детей да на соседскую помощь. Двойре несколько раз предлагали отдать пару ребятишек в детский дом, но она даже слушать не хотела.
— Чтоб мои детки при живой матке в детдоме росли?! Хиба когда мне на глаза земельки насыплють! У матки и бульбина сладка и кусок хлеба с постным маслом. Про что это вы мне говорите?! Детдом… Да вы только поглядите, люди добрые, какие они у меня здоровяки на этой бульбе растут! Чтоб не сглазить, как боровики! Если б еще девочкам по платьицам, а хлопчикам по штанам и по ботинкам, то вы таких деток у самого Ротшильда не нашли бы! Нет, сколько будет, сама всех на ноги поставлю, сама куска не съем — им отдам. В войну тяжелей было — всех сохранила, а теперь что… Теперь только жить!
Облепленная такой кучей детей, Двойра нигде не работала — попробуй накормить, обстирать, облатать, уследить за одиннадцатью, когда все мал, мала меньше. Наработаешься — ноги держать не будут. Но Двойра все-таки попробовала пуститься «в коммерцию». Оставляла, как Беня говорил, младших на старших, а сама бежала на базар — перепродать десяток пачек сахарина, синьки, пару кусков мыла, чтоб как-то заработать на булку хлеба. Несколько дней она бегала так и возвращалась довольная, а потом ее сцапал милиционер, «конфисковал» весь «товар» и даже хотел отвести в милицию. Еле выкрутилась…
Через некоторое время Двойра опять отправилась на базар, на этот раз с вполне легальным товаром — толченой картошкой: позарез не хватало семье той булки хлеба, на которую ей удавалось подработать.
— Сварила это я ведро бульбы, потолкла толкачиком, жареным луком с салом, что Данила дал, заправила — хиба вы видели на базаре такую кашу? — рассказывала Двойра вечером моей матери. Хворобу вы там видели, а не кашу. Они ж, паразиты, воду не отцеживают, чтоб больше получилось, реденькую делают… А я сделала — уга! Это ж люди за свои деньги покушать придут, разве можно их всяким паскудством кормить! Замотала ведро, чтоб бульба не остыла, и поперла на базар. И что вы себе думаете, хороший товар — он за версту виден! Как насыпались на меня покупатели, то я чуть гроши успела ховать, чтоб я так здорова была и вы тоже. Полведра продала, даже не заметила. А под носом у меня какие-то байстрюки крутятся. Ну, точно как мой Додик. Только такие, скажу я вам, грязные, оборванные, сразу видно, что беспризорники. Облизываются на мою кашу, сукины дети, как будто у меня дома своих голодных ртов мало. «Нет, — думаю, — мои дороженькие, ничем вы у меня не поживитесь. Вот продам я свою кашу и — до хаты, а то там уже малые, наверно, криком заходятся…» Думаю так, а сама, старая дура, спрашиваю:
— Кушать хотите?
Как будто про это надо спрашивать?! Как будто по их глазам не видно, что они кушать хотят! А они молчат. Хоть бы слово сказали — молчат.
Только глазенками на меня зырк-зырк, обормоты несчастные! Так и рвут мою душу на куски, чтоб им ни дна ни покрышки.Ну, наложила я им по тарелке каши. Сожрали. И тарелки вылизали. Еще по ложке кинула. Слопали. Известно, какой с нее наедок, с бульбы без хлеба. Если б у меня хлеб был, хоть бы по кусочку… Еще по ложке добавила. Трескают, аж за ушами пищит. А я смотрю на них и слезами подплываю. Бедные вы мои деточки, что ж эта война проклятая наделала! Чтоб тому Гитлеру рак в печенки и в селезенки раньше, чем он на свет родился! Сколько ж сироток из-за этого изверга на земле осталось…
Двойра вытирает покрасневшие глаза краем передника и шумно вздыхает.
— Нет, вы, наверно, думаете, что они нажрались и кинулись мне руки-ноги целовать! — Она уже добродушно улыбается, и в этом стремительном переходе от слез к улыбке — вся Двойра, такая нескладно-огромная, неудачливая, измордованная детьми, вечной нестачей, когда каждый кусок надо делить еще на тринадцать кусочков, но все-таки не растерявшая безмерной доброты своей, и стойкости, и высокой человечности. — Так они и кинутся тебе целовать руки-ноги, держи карман шире. Они тут же привели еще какого-то подщиванца и сказали, что он тоже хочет кушать. Нет, вы подумайте — он тоже!.. Как будто я сам господь бог и могу накормить ведром каши всех голодных детей на свете! Ну, то наскребла я еще ему тарелку, ну его к чертовой матери с тем базаром вместе, одно только расстройство. Мне той бульбы хватило бы на три дня похлебку варить, а вместо этого я должна теперь ломать себе голову, чем накормить свою плойму.
И вот Беня с Двойрой выиграли по облигации сто тысяч, не сто рублей, а сто тысяч, и я рассказываю Лиде, как все это было, и она смеется, а глаза у нее подозрительно влажные, но к нашему столику, вихляя бедрами, направляется тот, с черными усиками, и я возвращаюсь с нашей тихой, заросшей лебедой улицы, где все знали, что у соседей варится на обед, и знали, варится ли вообще что-нибудь, в ресторан, тонко звенящий хрусталем, под яркую люстру — целое облако сизого папиросного дыма мягко рассеивает свет. Как далеко отсюда до моей улицы, до моего детства…
62
Он подходит к нам, этот приятель Кости Малышева, томно закатывая выпуклые глаза и, с нажимом картавя, обращается ко мне:
— Послушай…те, газгешите пгигласить вашу даму потанцевать.
— Я не танцую, — спокойно отвечает Лида и поворачивается ко мне. — Так что там было дальше, Саша?
Он не унимается.
— Не может быть! — с пафосом восклицает он. — Не может быть, чтобы такая очаговательная девушка не умела танцевать! Вы…
— Но я ведь не говорила, что не умею танцевать, — резко перебивает его Лида. — Я просто не танцую с болванами.
Ого! Я весь напрягаюсь. Начало интересное, что последует за ним?
Приятель явно растерян, он не ожидал такого отпора и оглядывается на Костю, словно ждет дальнейших инструкций. Но инструкций не будет, Костя закрылся меню и старательно изучает, что там написано, я вижу только его красное ухо. Тогда этот подонок решает действовать на свой страх и риск.
— Неужели общество этого…
Хватит. Я стремительно выплескиваю ему в лицо фужер холодной шипучей минеральной воды.
— Спокойно, — говорю я, и откуда-то из бесконечного далека мне вновь видится красная шапка мухомора с белыми пятнышками-веснушками. — Спокойно…
Мои руки — протезы в черных перчатках тяжело, как чугунные, лежат на белой хрустящей скатерти стола, а между ними, как цветок на тонкой ножке, покачивается фиолетовый фужер, на стенках которого беззвучно лопаются крохотные пузырьки. Если этот гад шелохнется…