Отец Арсений
Шрифт:
В конце 60–х годов заведовала я хирургическим отделением в клинической больнице. Больница была новой, в свое отделение подобрала хороший персонал, в большинстве врачи были те, с кем я когда-то работала, и, что теперь бывает довольно редко, медицинские сестры тоже подобрались хорошие. Большинство из них были молодые, больные звали их Машенька, Катенька, Любочка. Сестер за тридцать лет называли по имени и отчеству, а тех, кому было ближе к пятидесяти – только по отчеству – Федоровна, Михайловна. Это стало традицией, и каждый вновь поступающий больной воспринимал ее как нечто естественное; так же к этому относились и сестры.
Все сестры были внимательны и приветливы с больными; одних больные любили больше, других
Заболела я фурункулезом, перешедшим во флегмону; пришлось лечь в свое отделение на ряд операций. Флегмона оказалась затяжной, и я пролежала больше месяца; и вот здесь поняла, почему больные любят Любочку.
Лежала в палате на трех человек, в отдельной палате не захотела – с людьми веселей.
Утром, входя в палату, Любочка радостно обращалась ко всем лежащим со словами: «Утро доброе!» – и думалось, что слова обращены не ко всем, а к каждому в отдельности. Раздавая градусники, спрашивала каждого, как он провел ночь, что ему сейчас нужно. Поправляла подушку, одеяло, тяжелобольному вытирала лицо, давала пить. Помнила, как каждого зовут, иногда говорила: «Звонила вашему мужу вечером, рассказала о здоровье. Он просил передать…» Всегда имела монетки для звонка по телефону-автомату и давала, если кто не имел.
Делая инъекции, внутривенные вливания, ободряла больного, успокаивала, уверяя, что станет лучше и больной поправится. Для всех у нее было доброе слово, полное участия, ободрения. Какой огромный смысл таится в нем, как необходимо в семье, на работе слышать его от близких, товарищей, друзей, а тем более больным!
Любочка со своим участием, с добрым словом, входила в мир больного радостным лучом света, путеводной нитью к выздоровлению, надеждой. Расспрашивала больных о домашних делах, предлагала опустить письмо да и многое другое.
Со всеми была ровной; мягкая улыбка часто освещала лицо, и от этого оно становилось еще более приветливым и располагающим. Больные всегда, именно всегда, «совали» ей подарки, но она их никогда не брала и говорила: «Отдайте другим сестрам». Больные, выписавшиеся из больницы, часто в дни ее дежурств приходили и навещали ее или звонили и о чем-то говорили с ней.
Доброе слово Любочки часто помогало больше лекарств.
Было удивительно видеть, как молоденькая девушка, два года назад кончившая медучилище, а сейчас учившаяся на втором курсе медфака, находила невидимые контакты с больными, при этом выполняла быстро и в срок все назначения врачей, так же как другие сестры. Откуда это у нее? Часто размышляла об этом, лежа в палате.
Мне не спалось – созревал очередной фурункул, боли были сильные, пульсирующие. Я встала и вышла в холл, дежурила Любочка. Царил полумрак, только столик дежурной сестры освещала настольная лампа. Села в кресло около Любочки; вторая сестра спала в процедурной, хотя это не полагалось, но мы, врачи, как бы не замечали этих нарушений. Больным не разрешалось сидеть ночью в холле, и Любочка неодобрительно взглянула на меня и только покачала головой:
– Больно Вам, Елизавета Алексеевна?
И, понимая, что мне, заведующей отделением, не надо давать советы, взяла мою руку и как-то по-особому, едва касаясь, погладила, и в этом прикосновении ко мне перешло столько внутреннего тепла и участия, что боль вдруг утихла. Любочка медленно проводила своей рукой по моей руке. Я смотрела на ее лицо и видела на нем подлинное сострадание, которое бывает только у очень чутких и хороших людей, желающих взять часть
твоей боли на себя, облегчив этим твою.Внезапно я спросила Любочку: – Почему вы пошли в медицинские сестры, а сейчас учитесь в медицинском? Почему вас так любят больные?
– Да что вы? – удивилась Люба, – они относятся так же, как ко всем сестрам.
– Но у вас к каждому есть участие и доброе слово.
– Вы об этом, – сказала Любочка, – это же так естественно, ведь они больные, им нужны помощь, участие, и для этого я и хочу стать врачом; а доброму слову научила меня мачеха – мама Наташа.
И Люба рассказала мне.
* * *
Мама умерла, когда мне было почти двенадцать лет. Папа через три месяца вновь женился, и в дом вошла новая женщина, полностью завладевшая вниманием отца.
Вещи мамы: чашки, тарелки, любимые мамой, скатерть – в общем, все хозяйственное – стали ее вещами; в кухне, где постоянно возилась мама, теперь готовила чужая женщина – мачеха, да, именно мачеха, и это до глубины души задевало меня.
Я возненавидела ее с того момента, когда поняла, что отец любит ее и забыл маму. Возненавидела, когда она появилась в первый раз и еще не было сказано, что она будет женой отца.
Отцу было сорок, а ей 27. Красивую, интересную, деятельную, отец любил ее горячо, а мама наша была забыта, отошла куда-то далеко-далеко. Меня и шестилетнюю сестренку Зою отец очень любил, заботился о нас, делал подарки, гулял с нами; но сейчас заботы о нас полностью легли на мачеху. Если мы гуляли, то только с ней, подарки и новые вещи приобретала она; но это не радовало меня, а только еще более ожесточало.
Перед тем как мачехе появиться в доме, отец говорил со мной, как со взрослой. Объяснил, что ему, мужчине, невозможно работать и одновременно заниматься хозяйством, воспитывать нас; что тетя Наташа, – так звали мачеху, – хороший человек, полюбит нас и будет нам мамой. Много и долго говорил папа, а я озлобленно повторяла: «Нет, нет и нет, не нужна нам мачеха, я буду готовить, помогать тебе, смотреть за Зоей, ненавижу мачеху!»
Мачеха пришла в дом. Пришла тихо, осторожно, и мы стали жить вместе. Она ничего не переставляла в квартире, не меняла заведенных ранее порядков и не старалась командовать. Справедливости ради надо сказать, что заботилась она о нас, детях, хорошо, и, как это ни горько было сознавать, лучше, чем ушедшая мама. Мама была доброй, увлекающейся то книжкой, то подругой, любила внимание мужчин – и тогда домашняя работа откладывалась до лучших времен. Говорю – что было, то было.
Мачеха любила порядок, чистоту, каждая вещь имела свое место, в комнате не было ни пылинки; и это еще больше раздражало меня. На стенах по-прежнему висели мамины фотографии, портрет, написанный маслом художником, дружившим с папой, вышитые дорожки; в чашечке серванта по-прежнему лежали обручальное кольцо, янтарные бусы, брошки и другие мамины любимые украшения. Мачеха ничего не тронула, а свои брошки, кольца, ожерелья положила отдельно, не смешивая с мамиными. Дабы не травмировать нас, отказалась празднично отмечать свадьбу, но узнала я об этом от отца, будучи уже взрослой.
Мачеха попросила меня и Зою звать ее Наташей. Зоя быстро привыкла к ней, ласкалась, играла и вдруг стала звать мамой; а я ненавидела Наташу, и эта ненависть росла с каждым днем; я, как могла, отравляла ей жизнь. У себя в комнате, в головах кровати, повесила мачеха две маленькие бумажные иконки (потом узнала – Матери Божией Владимирской и Николая Чудотворца). Одну я разорвала и бросила на пол. Мачеха, ничего не говоря, подобрала, расправила, склеила и вновь повесила. Тогда я разорвала обе, в нашем доме не верили в Бога и никаких икон никогда не бывало. Мачеха опять склеила иконки и повесила на прежнее место. Тогда я, придя из школы, сорвала и сожгла их в кухне.